Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я найду тебя на верхнем базаре, — сказал Огородов Сану Коптеву и снял с телеги свой чемодан. — Может, задержусь, так уж ты погоди.

— Не к спеху, Григорьевич. Знамо, одного не оставлю, — заверил Коптев и, переждав обходящие его одна за другой четыре подводы, чмокнул на свою лошадь.

Огородов сразу поднялся в сени. Высокий солдат Сувоев вышел из приемной и, стукнув сношенными каблуками перед посетителем, указал глазами на распахнутую дверь во двор: там, за низким частоколом, исправник в белой рубахе поливал грядки.

— Кто будет, велели к себе, — и Сувоев кивнул в сторону исправника.

— Сувоев, — исправник щелкнул пальцами. — Воды, черт. — И увидел на пороге с чемоданом в руках Огородова. — А-а, опальный крестьянин. Здорово, брат. Здорово, Сувоев, воды, говорено было. Натаскай полную бочку.

Исправник вышел во двор и сел на скамейку у частокола, охлопал карманы брюк:

— Сувоев! Курево принеси сверху. Почему с чемоданом? Что это значит?

— У меня срок отметки. Прибыл.

— Сейчас Сувоев и отметит. А чемодан, спрашиваю?

— Да чемодан, он, видите…

— Ты не мнись.

— Продать наладился. И весь сказ. Лошадь нужна в хозяйстве, Ксенофонт Павлович, хоть сам иди с торгов.

— А ну покажи. Покажи-ка. Ах, черт, добра штука. Да ты обумись, Огородов, продавать. Или припекло?

— Господь даст, разживусь, — куплю лучше, — Огородов грустно улыбнулся.

— По нашим местам, братец, такой штуки больше не купишь. А сколько бы ты за него?

— Прицениться надо, Ксенофонт Павлович. А так, кто ж его знает.

— Ах, добра штука. Что ж делать-то, черт? Сувоев!

— Я, вашскородие, — бодро отозвался солдат и, сбежав по ступенькам крыльца, подал исправнику коробку с табаком и трубку.

— Видишь? — исправник кивнул на чемодан.

— Так точно.

— И что?

— Руками излажено.

— Вот то-то и есть. Значит, так, Огородов, — исправник хлопнул себя по коленям. — Чемодан твой беру. Но не покупаю. Избави бог. Денег на лошадь дам. Осенью вернешь. И впредь заруби на носу: добрых вещей из рук не упускай. Какой из тебя к черту хозяин, ежели ты одно продал, а другое купил. Босота. Сувоев.

Солдат, уже тащивший два ведра воды от колодца, поставил их и подскочил к исправнику.

— Быстро из моего мундира бумажник. — Исправник так громко щелкнул пальцами, что дремавший на поленнице кот вздрогнул и ошалел от испуга.

— Урядник Подскоков докладал, что ты, Огородов, усердно взялся за хозяйство. Дай бог, говорю. Я это люблю, знаешь, чтобы каждый был при месте и знал свое дело. Вот бери четвертную и ступай. Ах, добра штука, Сувоев?

Верхний базар, куда пришел Огородов, кипел народом. Весь обширный выгон, занятый торгом, был уставлен телегами, с которых торговали зерном, солониной, мочалом, поросятами, топорищами, маслом, холстами. У коновязей вдоль кладбищенской огороды продавали лошадей, сбрую, коров, телеги, овечек, сено, тес, телят и скобяной товар. Тут русская речь мешалась с татарской, китайской и цыганской, крикливой и обрывистой. Блестя плутовскими глазами, сновали барыги-лошадники, занесенные в хлеборобный мужицкий край с украденными где-то под диким степным киргизским солнцем лошадьми. Старые китайцы, с голыми, дубленными до лоска лицами и масляными зазывными улыбками, соблазняли торговый люд душистым жареным мясом, которое кипело в горячем сале на раскаленных жестяных печках. Они умели гибко и низко кланяться, не спуская глаз с покупателя. Кишмя кишели оборванные мальчишки с ведрами и кружками, торговавшие водой и звонко кричавшие от озорства и усердия:

— Воды вот. Питья. За грош досыта.

На выгоне, где раскинулся базар, не было ни одного колодца, и народ брал в обхват мальчишек с водой. Пили, крякали, морщились от зубной ломоты, выплескивали недопитки на истолченную землю, которая свертывалась бойкими шариками.

К тому времени как подойти Семену, Сано Коптев уже продал свой товар и охотно взялся помогать Семену. Они скоро высмотрели чалого меринка-пятигодка и сходно срядились с хозяином, который, передавая из полы в полу повод уздечки, не справился со слезами.

— У таких только и брать, Григорьевич, — гордился Сано своим умением разбираться в людях. — Это свой брат, деревенщина, продает по нужде родное. Уж тут без изъяну. Слезами улился, бедняга, будто от сердца отнял.

— Может, артист.

— Не из тех. Да Александр Коптев скрозя видит. Теперь ты, Григорьевич, сиди в телеге и карауль лошадей, а я похожу еще, повыглядываю. Люблю базар: один другого в дугу гнет. Со стороны забавно. Парень у меня совсем обревелся, балалайку просит: «Купи да купи».

Взятого мерина звали Чалком, но на свою кличку он никак, даже поглядом, не отзывался, а вид имел сытый и справный и напоминал Семену заносчивого мужичка. Он, зная только себя, бодро жевал молодую, только что в дороге подкошенную травку и как бы, гордясь собою, спрашивал: «Видишь, какой я? А лучше не бывает».

— Да ты ничего конек, — рассудил Семен. — Ничего. Каков-то будешь в работке. Пахать, брат, али с возом — не травку хрумкать. Верно я говорю? То-то же.

Семен был доволен поездкой, исправником, Саном Коптевым и наконец Чалком, но особенно радовался тому, что при нем остались часы, которыми он дорожил как памятью о трудных, но прекрасных, открывших ему мир временах.

К телеге подошел в сермяжном пиджачке мужик, небольшого росточка, зыркий, с оческом бороды. В руках кнутик.

— Может, вклепался? Ведь Семаха?

— Марей?!

— Он самый, Марей, не носи кудрей. Здравствуй-ко, служивый.

— Какими путями, Мареюшко?

— Нужда плачет, нужда скачет, нужда песенки поет. Так и мы. Привез холстов, а в обратную шерсти набрал. Ты-то как, Семаха — красная рубаха?

Но Семен не ответил, — он с неузнаваемой улыбкой разглядывал Марея, слушал его голос, не понимая его слов, потому что в приливе необъяснимой радости вспоминал и вспоминал, чем дорог ему этот человек. В том, что он в Усть-Нице познакомился с Варей, виноват Марей, и сейчас, видя перед собой его, Семен думал о Варе, будто она передала или должна была передать ему ожидаемую им весточку.

«Спросить, может, встречал, — думал Семен. — Какой он молодец, этот Марей. Уж вот истинно обрадовал. Да боже мой, с ним можно и письмецо послать». С счастливым трепетом, но последовательно и четко думал Семен, готовый обнять Марея.

— Ты-то, спрашиваю, каково побегиваешь? Пара лошадей у тебя, гляжу, — наседал Марей.

— Берусь за хозяйство, Мареюшко, да и не знаю, что выйдет.

— У тебя да не выйдет. Тогда уж нам, грешным, что и баять. Вот и приглядываюсь: коней-то не продаешь ли?

— Кони хозяйские, а я при них на карауле вроде. Хотел еще…

— Погоди-ка, Семаха, едрит твою налево. И я с караульщиком оставил свою поклажу. Девку-то эту, Варвару, тебя какая после везла, не вспомнишь? Да бойкая из себя… Варвара…

— Милый ты мой Мареюшко, только-только хотел спросить.

— Вот это в точку, Семаха. А она, скажи-ка на милость, всю дорогу толкла о тебе. Уж вот правда-то так правда: лыса пегу видит из-за горы.

— Где ж ты ее оставил?

— А вона, видишь телегу под пологом? Татарва, кошмами торгуют. Сразу за ними, по правую руку.

— Вот уж не ко времени унесло моего Коптева, — пожалел Семен, досадуя, волнуясь и нетерпеливо оглядывая базар, который перекипал в неуемной толкотне.

— Коптев-то — не Сано ли?

— Он.

— Ах ты кочерыжка, едрит твою налево, — Сано Коптев. Нас, Семаха, в некруты забрали с ним в одну осень, в этот, как его, Тобольский пластунский батальон. Он хоть подрос маненько?

— В землю.

— А куда ж еще-то. Коптев. А мы его звали Когтев. Малый был ухватистый. Ну, иди-ка к ней, Варваре-то, а я тут посижу. У ней, слышь, горе — спалили их осенью.

— Это я знаю.

— А знаешь, так пожалеть надо, — распорядился Марей и взобрался на телегу на место Семена.

Семен немного сбил с одежды дорожную пыль, подтянул голенища сапог, поправил на себе пиджак, фуражку и, весь разгоряченный, не собрав мыслей, вылетел прямо на возы Марея и Варвары. Телеги у них были составлены рядом, а лошади выпряжены и привязаны. Сама Варвара сидела с ногами на мешках, и на коленях у ней был раскинут белый головной платок. Она брала с него цветные стеклянные бусы и нанизывала их на суровую нитку. Была она глубоко спокойна, только длинные опущенные ресницы едва приметно трепетали в горячих потоках щедрого солнца. Но самое трогательное в ней было то, что она с какой-то молитвенной важностью увлеклась своим делом и забыла себя, забыла весь мир, перед которым вдруг вся доверчиво открылась, не ведая того сама. На ней было надето легкое голубенькое платье с отложным воротником, а лицо и шея были покрыты тем же тугим прочным загаром, какой быстро ложится на смуглую кожу. Слабый ветерок заметывал ей на губы уголок воротника, лохматил завитки волос на височках, но она не убирала их, и эта ее лихая откровенная простота вдруг напомнила Семену то красивое небрежение к себе, которое он подметил в Варе и которым любовался с первого взгляда. Все то, что складывалось и вызревало в душе Семена, связанное с именем Варвары, до сих пор не имело для него строго своего, определенного, названия, и вдруг, словно кто-то, суровый и непреклонный, потребовал от него наконец решительного отчета, и он обрадовался ясности и правдивости своих мыслей: «Я люблю ее, и больше ничего нет на белом свете. Это и есть то самое, чего я ждал, что искал, ради чего жил и буду жить. Кто выдумал, кто сделал, чтобы мы увиделись и узнали друг друга? Кто предвидел все это? Значит, все это не просто…»

70
{"b":"823892","o":1}