Стало совсем тихо. Считать тут было нечего – всё сходилось само. Тот, кто весь день клал наших по одному с невозможной дали, звался Грубером, и на нём висело сто сорок жизней и крест впереди. А ефрейтор Хайнц Мозер, его глаза, лежал сейчас внизу у крайней сакли, обобранный. Странно, что второго номера такого важного нациста тупо в штурм отправили, но может он накосячил и не стал портить этим дневник?
– Выходит, глаза мы ему сегодня выбили, – сказал наконец Калюжный.
– Выходит, – сказал Дзагоев и, помолчав, негромко добавил: – Только зверь без глаз не слепнет. Он звереет.
Со снайпером пришлось мириться и принять ряд решений. Знаков различия не носить – командира он выцелит первым. Кучей не собираться. Через открытое – по одному и бегом. Приказы передавать связными, а не голосом через площадь. Мелочи, но мелочи в нашей ситуации очень важные. Я обошёл позиции и вдолбил это каждому лично, старясь не жалеть о том, что мертвым это уже не вдолбишь.
Ночь просидели тихо. Костерок притушили совсем, посты я расставил так, чтоб меньше высовываться, и запретил всякое хождение в рост даже в темноте. Грубер молчал где‑то там, в чёрных горах, но молчал не потому, что ушёл. Он ждал утра, как и мы.
Журавлёв с высоты не спускался. Ему отнесли наверх воды и сухарей, и он остался в лёжке – сидеть, смотреть, ждать своей секунды, той единственной, когда чужой стрелок ошибётся.
Аман устроился рядом со мной, у пролома. Всю осень он и Поляков были парой, двумя необстрелянными, над которыми беззлобно посмеивались, и вот пары не стало. Аман не говорил об этом, и я не говорил. Он только смотрел в темноту дольше и пристальнее обычного, и я знал: если кто и поймает первым чужое движение внизу, то этот степной глаз.
– Спи, – сказал я ему. – Разбужу.
– Не спится, командир, – отозвался он тихо. – Погляжу.
И под утро, в самый глухой час, он себя показал.
– Командир, – шепнул Аман, тронув меня за плечо. – Внизу. У второй сакли слева. Ползут.
Я вгляделся – темнота, камень, ничего. Но Аману я привык верить. Я бы на месте немцев проверил нас на прочность ночью: не накатом, а тихо, лазутчиками – подобраться под сакли, снять часового, нащупать, где у нас слабость. Я по цепочке, ладонью по плечу, поднял ближних, и мы затаились, пропуская тех, кто полз, поближе – туда, где деваться им будет некуда.
Их было трое. Взяли их накоротке, без единого выстрела – Гацоев с ножом и двое ротных при нём – чтоб не будить гряду, где, может, уже прильнул к прицелу Грубер, ждущий, на какой вспышке мы себя выдадим. Управились в темноте, тихо, как он и сам любил. Одного, раненого, приволокли наверх – разведотделу он сгодится не меньше блокнота.
– Опять твой глаз, казах, – шепнул я Аману.
Он не ответил – только кивнул и снова уставился в темноту.
Утром немец полез снова – злее вчерашнего, будто торопился взять аул, пока мы не вросли в камень окончательно. Дошло до гранат у крайних сакель, до того, что Гацоев со своими встретил их в проломах штыками и прикладами, и с полминуты в улочке шла та быстрая грязная работа, где стрелять уже некогда. Отбили и это. Позиция держала, Цораев клал точно, а держаться в камне мы умели. К полудню стало ясно, что в лоб аул им не взять, и накаты сделались реже, злее, короче.
Но лёгкой службы больше не было. Грубер остался при нас, невидимый, и за день взял ещё одного – тот старался не высовываться, но когда отбиваешь накат, порой не высунуться нельзя. Люди двигались по аулу пригнувшись, перебежками, коротко, и разговаривали вполголоса, будто он мог услышать. Я ловил себя на том, что сам, выходя из‑за камня, считаю про себя шаги до следующего укрытия.
Высоту мы держали. Проход держали. Внизу по открывшейся тропе снова пошло к фронту то, ради чего всё затевалось. А над нами, за грядой, сидел человек с крестом на груди и сотней с лишним людей за спиной.
Журавлёв не спускался. Он ждал. И я поймал себя на скверной мысли: рано или поздно один из них двоих ошибётся – и очень не хотелось, чтоб первым оказался наш.
Глава 8
– Не верю я этой тишине, – второй день бурчал Дзагоев.
Всю ночь он проверял позиции, разговаривал с бойцами и вообще выполнял должностные обязанности командира на высшем уровне. Немец сидел тихо, а значит мог прийти в любой момент со свежими силами. Командир слушал ветер, глядел на затянутое низкой ватной хмарью небо и время от времени сплевывал себе под нони:
– Копят, шайтаны. Кулак собирает. И погода ломается – к утру заметет.
Дзагоев не ошибся, с середины ночи начал валить снег – густой, мокрый, чужой этим камням, и покрыл собой все: осыпь, мёртвые сакли, убитых, которых так и не убрали со склона. Стало по‑настоящему холодно, той высокогорной стылостью, что пробирает не снаружи, а изнутри, до самых костей. Люди кутались в свое и трофейное, жались к тёплым камням и стволам, и всё равно к утру у половины зуб на зуб не попадал. Цораев ещё с вечера доложил, что мин у него осталось на один хороший накат, не больше, и с тех пор сидел над своими трубами мрачнее тучи, будто прикидывал, как растянуть последнее.
Совет командиров провели короткий, в темноте, у прикрытого камнями костерка. Ситуация такая же, как у меня всегда на этой войне – мин нет, патронов в обрез, а немец собирает всё, что есть – значит, встречать надо не огнём, которого мало, а камнем и терпением, которого пока хватало. Дзагоев стянул людей с тихих флангов к тем двум‑трём местам, где немец полезет наверняка, и посадил их там кулаком. Гацоева с его взводом отвёл в резерв – затыкать, где прорвётся. Цораеву велел беречь последние мины на самые густые скопления врагов.
Подбили запасы – остатки патронов, два последних диска для ДПшек и одна жалкая пачка патронов к ним. Мерзлые сухари, кусочек закаменевшего от холода сала и фляга спирта – даже «для сугреву» нельзя, не работает это, особенно перед накатом.
– Даже не знал, что тут так бывает, – Гурьев подышал на пальцы. – Может немцы с собой зиму притащили?
Немецкий снайпер никуда не делся – даже в затишье, снег и холод лежал где‑то вдалеке и работал. Хорошо работал, гнида – к полудню снег ненадолго прекратился, и снайпер снял еще одного – связного, которого Дзагоев отправил ко мне. Одиночный, с той же дальней гряды, и снова наповал. Парень упал в снег, и снег вокруг него начал медленно темнеть.
– Не убирать пока, – одернул я тех, кто попытался сунуться. – Не подставляйтесь. Стемнеет – заберём.
Убирать своих на глазах у этого стрелка значило класть рядом второго.
Немцы пошли в атаку поутру, и так, что стало ясно – они собрали все, что смогли. Сперва по аулу прошлась артиллерия – не миномёты, а что‑то посерьёзнее, подтянутое за ночь. Сакли вздрагивали, с кровель сыпался камень пополам со снегом, и в этом грохоте мы вжались в стены и ждали, пока их пехота полезет под прикрытием разрывов.
Один снаряд лёг точно в крайнюю саклю справа, где сидело отделение с ручным пулемётом. Стена сложилась внутрь, и когда осело, оттуда больше не стреляли. Я послал двоих откопать, кого можно. Вытащили одного, оглушённого, засыпанного по грудь; за вторым и третьим лезть было уже некогда. Правый край на минуту оголился, и я латал дыру на ходу, перекидывая туда людей с тихого фланга.
Пехота полезла – гуще прежнего, тремя волнами, по всему подходу разом, чтоб мы не знали, куда бросать последнее.
– Цораев, придержи мины! – крикнул я в затишек. – Не трать на первую волну! Жди, пока сгрудятся!
Он придержал. Пулемёты работали с флангов, винтовки били с крайних сакель, первая волна легла на подходе – но за ней шла вторая, и немец впервые за эти дни не откатывался, а пёр, переступая через своих. Колька держал середину и держал зло – свою машину он знал как рояль, бил короткими, экономил патрон. Долгая карьера второго номера смогла быстро превратить пацана в толкового пулеметчика. Первая волна докатилась в центре до крайних камней, совсем близко: я высадил в набежавших весь диск ППШ, Калюжный рядом бил из Токарева, кто‑то швырнул гранату. Отбили ближних, но дальние продолжали копиться и переть.