Наутро остатки роты собрали на построение, и строй вышел в два раза короче, чем был позавчера. Одинцов прошел вдоль, каждому пожал руку, каждому что‑то сказал. Мы слушали и чувствовали, как много промежутков между нами – там, где раньше стояли Сёмушкин, Гладков, Гнатюк и другие. Слова были правильные, а строй – короткий.
Когда комбат отстрелялся, вдоль строя пошел Боровой с более важными объявлениями:
– Товарищи, – начал он, и в усталых глазах за толстыми стёклами что‑то мелькнуло. – Скажу коротко, потому что времени мало. Немецкое наступление сорвано. Не у нас – по всему фронту. Под Сталинградом враг увяз и трещит, здесь, на Кавказе, дальше не прошёл. Части наши держатся стойко, зубы фашистской гидры выбиты, и она – слышите? – она покатилась назад. Теперь – всё. Теперь мы будем ее гнать до самого Берлина!
Уже? Я думал чуть позже по всему фронту эта благая весть разлетится.
По строю прошёл шорох – не крик «ура», а что‑то тише и сильнее, вздох людей, которые полтора года ждали этих слов и уже почти отвыкли надеяться.
– Здесь – удержали, – продолжил политрук, указав рукой в сторону перевала. – Здесь – победили. Теперь нужно помочь Красной армии отогнать врага подальше от важнейшего город – Орджоникидзе.
– Готовьтесь, бойцы, транспорт уже в пути! – добавил комбат и ушел.
Следом ушел Боровой.
– А че, все⁈ – удивился Колька. – Уезжаем?
– Так все, свободны горы, – улыбнулся Дзагоев. – Не все, но рядом с нами.
– Ты иди лычки пришивай, – хлопнул я пацана по плечу. – Прямо так нас воевать не пустят, доукомплектуют.
Колька на секунду задумался и энергично кивнул, с места ломанувшись к сакле под гогот мужиков.
– Во зелень обрадуется, какой у них ефрейтор красивый!
«Транспорт» приехал такой же этим местам привычный, как сооруженные против Царя крепости – телеги. Мы погрузились, лошади с осликами и мулами тронулись. С неба сыпал мелкий, редкий снежок, привычный ветер норовил забраться под одежду. Гурьев сидел у борта и, высунув кончик языка и время от времени слюнявя карандаш, писал письмо семье Гнатюка. Рядом – трофейная металлическая коробка из‑под табака, в которую мы сложили Гнатюковские награды и немного личных вещей.
Дорога петляла и жалась к каменным исполинам, снежные шапки упирались в небеса, путь наш шел вниз, и с каждым километром становилось немного теплее. В какой‑то момент горы будто расступились, и нам открылась огромная армейская движуха – всюду сновали люди, ревели моторы, ржали лошади и скрипели телеги. После битв за перевалы и сакли масштаб оглушал и пьянил одновременно.
Дорога к городу была забита в три ряда, и поток этот не иссякал ни на минуту. Тягачи волокли пушки, которые в горы физически не затащишь – длинноствольные, тяжёлые, на широких станинах. Ползли грузовики с боеприпасом, с пехотой, с укрытым брезентом грузом. А на платформах…
– Танки! – ахнул Федька. – Настоящие!
– Наши! – поддержал Колька.
Потеплело от вида техники в груди и у меня – столько времени воюю, а настоящий танк только сейчас увидел! Пошла жара!
Пахло соляркой, дымом, лошадями и собираемой в кулак колоссальной силой. Мужики глазели по сторонам, как деревенские, впервые попавшие в город, и я их понимал – не каждый увидишь, какая за нашими спинами стоит сила. Здесь не отступали. Здесь собирались бить.
– Гляди, Васько, – Калюжный кивнул на бесконечную колонну. – Это ж сколько народу. И всё – сюда.
– Всё – сюда, – согласился я. – За нефтью немец припёрся, но хер ему.
Роту определили на постой в село на ближних подступах – вернее, в то, что от села осталось: половина хат стояла без крыш, иные без стен, и по улицам чёрными провалами зияли воронки, уже присыпанные снегом. Немец сюда дотянулся, потоптался и был отброшен, а село осталось, как остаётся всё, через что прокатывается фронт.
Нам достался край улицы: несколько уцелевших хат под одну ротную «казарму», пара сараев да ряд землянок, отрытых до нас кем‑то и брошенных. Тесно, дымно, но с крышей и с печью – после ледяных ночёвок на перевале это была почти роскошь. Федька, как приехали, первым делом обошёл хозяйство, застолбил под кухню самую целую хату с уцелевшей печью и погнал новичков таскать дрова и топить, покрикивая на них так, будто сам не вчера был салагой.
– Обживайся, рота, – буркнул Дзагоев, оглядывая закопчённые стены. – Тут стоять будем, покуда немца от города не отвадим. А это не на день.
В горах рота гуляла относительно вольно: получила задачу от штаба – и делай как знаешь, потому что в тех скалах никакой начальник тебе через плечо не заглянет. Даже Тимаков здесь погоды не делал – в крепость‑то за нами не лез.
А тут мы влились в большое хозяйство, и хозяйство это имело свою лестницу. Нас под командованием Дзагоева придали стрелковому полку – глазами и ушами; над Дзагоевым теперь стоял командир полка, полковник Гуров, над Гуровым – дивизия, а над дивизией всё то, что решало судьбу города и не помещалось в голове.
Дзагоев ходил представляться сам. Вернулся хмурый, но не шибко.
– Полковник ничего, толковый, – поделился он, вытянув руки к печке. – Дело понимает, людей зря не жжёт – самому ими воевать. Задачи будет ставить через штаб полка, а на переднем крае, где полк дерётся, слушаться комбата того участка, к какому приткнут, – он усмехнулся в усы. – Отвыкли мы от начальства, а придётся привыкать. Тут не горы, тут по уставу все.
Пополнение пришло утром. К нам – девятнадцать человек, что стало вторым чудом после настоящих танков: хронический недобор личного состава стал чуть менее хроническим. В плане количества – салаги и есть салаги, придется их учить и надеяться, что побольше «обстреляется» не до укладки в землю.
Их выстроили во дворе, и я прошёл вдоль, приглядываясь, как приглядываются к тем, с кем скоро идти в дело. Большинство сливалось в одно серое пятно необстрелянной юности – тихие, испуганные, глазастые, все на одно лицо; их я разберу потом, в бою, кто чего стоит, если доживут до «потом». Но несколько зацепили глаз сразу.
Гаврилов – немолодой уже, семейный, обстоятельный; пока строились, успел показать соседу затёртую карточку – жена, дочка с бантом. Из тех, кто на войне думает не о подвиге, а о том, как бы вернуться. Прошкин – окал по‑вологодски, круглый, неторопливый, отвечал степенно, будто не на фронт прибыл, а на новую работу нанялся. Кузнецов – здоровенный, спокойный, с ручищами тракториста, которым он до войны и был; такой либо станет опорой, либо ляжет первым, по росту. И дед Пантелей – пожилой запасник, ворчун, из тех, кто «при царе воевал и то ладнее выходило». По возрасту в отцы мне годится, а чином – рядовой.
Раскидали новичков по взводам, приткнули к бывалым. Началась накачка армейскими мудростями и знакомство, а я думал о том, что если роту не уничтожили подчистую, она рано или поздно восстановится.
Глава 14
На позиции нас подняли затемно, ещё до рассвета, и до света мы успели вгрызться в мёрзлую землю на краю разбитого села – там, где кончались наши тылы и начиналось голое поле.
Поле это было худшим местом для обороны из всех, что я видел за эту войну. Ни складки, ни бугра – ровная снежная целина, кое‑где торчат ссохшиеся стебли кукурузы, и всё это простреливается что от нас, что к нам одинаково хорошо. Танку тут раздолье, нам – хуже некуда. Слева и справа, теряясь в мутной дымке, тянулась та же линия – соседи, такие же окопы, такие же люди, вжавшиеся в такую же мёрзлую землю, и от того, устоят ли они, зависело столько же, сколько от нас самих. Немец должен был прийти именно сюда, по этому полю, и все это знали.
Ветер тянул поземку, гнал колючую снежную крупу вдоль бруствера, и мороз к утру взялся крепкий – у кого‑то уже побелели пальцы на прикладе, кто‑то дул на руки, притопывал в окопе, чтоб не свело ноги совсем. Небо висело низкое, серое, без просвета – ни солнца, ни авиации, только гул где‑то на востоке: там, где стягивались резервы.