Повернувшись к склону, я позвал:
– Лев, часы включились! Давай!
Внутри тоннель было темно и холодно – тем самым холодом, который бывает только под толщей камня. Мы шли с прикрытыми фонарями, и в скупом свете открывалась работа Льва и его бригады: ровный свод, тёсаный камень, аккуратная кладка там, где гора крошилась и её надо было подпереть. Тоннель был прямым, как бутылочное горлышко, и в нашей ситуации это страшно: ни поворота, ни ниши, ни выступа – спрятаться негде. Войди сейчас в любой из входов патруль с фонарём, направь свет вдоль – и мы все на ладони, как мишени в тире, и деться нам будет некуда, кроме как под пули. Эта мысль сидела в затылке всё время, что мы там пробыли.
Лев переменился. Робость и горечь, что были в нём у костра, ушли – остался инженер, знающий своё дело до последнего камня. Он вёл фонарём по своду, читал его, как страницу.
– Не абы где рвать надо, – говорил он тихо, больше себе. – Дуром заложишь – осыплешь пару метров, немец за день разгребёт. Надо в замок свода бить, в двух местах, где гора сама на себя давит. Вот здесь. И здесь. Тут вся гора и сядет.
Он показывал места, а я смотрел на его лицо в отсвете фонаря и понимал, что он помнит это не по чертежам, а руками. Вот тут, у этого камня, он, наверно, стоял, когда пробили последний метр и две стороны горы встретились, и была радость, и, может, качали кого‑то на руках. А теперь он к этому же камню прилаживал заряд.
У второй закладки, в самой горловине свода, Лев задержался дольше. Провёл ладонью по кладке, будто здоровался или прощался.
– Вот здесь мы последний метр брали, – обронил он мне, не оборачиваясь. – Два года шли навстречу с двух сторон, и здесь встретились. Пробили кувалдой последний камень, я в дыру руку просунул – а с той стороны её пожали. Пожали руку сквозь гору, – он едва заметно улыбнулся, вставил шашку в трещину, примял ладонью и посерьезнел. – А теперь я эту гору обратно закрываю.
Ответить было нечего, да он и не ждал ответа.
На середине дела снаружи мигнул свет.
По дальней стене тоннеля пробежал бледный, далекий отсвет фар – кто‑то ехал по дороге к тому, дальнему входу. Мы замерли все разом, прижавшись к стене, к камню, которого не хватало, чтоб укрыться. Если это ранний караван, если он сунется в тоннель – конец, мы посреди прямой кишки со взрывчаткой в руках.
Сёмушкин рядом со мной задохнулся от страха, качнул локтем ящик, и тот скрежетнул о камень – негромко, но в этой каменной тишине показалось выстрелом. Аман зажал новичку рот ладонью, вдавил его в стену, и мы все окаменели, слушая, как снаружи тарахтит чужой мотор.
– Мотоцикл, – выдохнул Хасанов, стороживший у дальнего входа, скользнув к нам вдоль стены. – Один. Проехал мимо, к посёлку. В тоннель не сунулся.
Свет ушёл. Мы выдохнули и снова взялись за дело. Лев за эти секунды не выронил ни шашки, только пальцы у него, я заметил, чуть подрагивали – не от страха, от спешки.
– Готово, – сказал он наконец, отступая и сматывая последние витки провода к выходу. – Обе закладки в нитку. Дёрнешь – гора сядет.
Он оглядел свод последний раз – долгим, печальным вглядом – и первым пошёл к выходу, разматывая за собой провод. Наружу выбрались, когда небо на востоке уже посерело. Окно наше кончалось – скоро по расписанию должен был потянуться утренний караван.
Часовых мы оттащили в стороны и прибрали, чтоб издали пост казался просто пустым, а не разгромленным. Провод Лев вывел вверх по склону, к камням, откуда просматривался ближний вход и кусок дороги перед ним. Приладили провод к подрывной машинке и залегли в снег, за побелевшие камни, не забыв замести за собой следы.
Нормально справились с фазой один – заложили, ушли, никто не застукал, тоннель заминирован и ждёт. Оставалось самое простое и самое поганое в любой засаде – ждать. Лев лежал рядом со мной, у машинки, положив руку на её ручку, и смотрел вниз, на чёрную арку своего тоннеля, из которого ему предстояло сделать могилу. Лицо у него было такое, что я отвернулся.
– Идут, – шепнул вдруг Хасанов, приникший к биноклю. – С той стороны. Пылят.
Поднял бинокль и я – далеко на дороге, за поворотом, поднималась пыль, и в ней угадывались первые машины утреннего каравана, катившие прямиком к тоннелю. Караван шёл не спеша – несколько крытых брезентом грузовиков, легковушка, бронетранспортёр в голове. Утренний, сонный, но уверенный в себе, каким и полагается быть каравану там, где ему бояться положено только по уставу, а реально – почти нечего.
Я лежал у машинки, рядом с Львом, и ждал одного: чтоб головная машина втянулась под арку, а за ней и остальные – тогда вся колонна ляжет вместе с горой.
Но у самого входа караван встал.
Бронетранспортёр приткнулся, не доехав до портала полусотни метров, и замер. Из легковушки выбрался офицер, поглядел на тоннель, на отсутствие часового – и не двинулся дальше. Что‑то бросил своим, и по колонне пробежало движение: моторы не глушили, стволы повело по склонам.
– Учуял, – догадался Калюжный. – Часового нет. Он и насторожился.
Жалко, что не сунулись, но ожидаемо – немцы не дураки, и пустой пост перед темным, простреливаемым насквозь и удобным для минирования тоннелем, очевидно, заставит насторожиться любого.
Помедлив, от колонны отделились двое – пешие, с автоматами наизготовку – и осторожно двинулись к чёрной арке. Проверить. Разведать, прежде чем гнать в дыру машины. Двое егерей дошли до арки, помялись на пороге – темнота тоннеля и им была не по душе – и шагнули внутрь.
– Всё, – решил я. – Щас увидят заклад, орать начнут. Давай, Лев, хоть этих накроем.
Лев секунду не шевелился. Потом положил обе руки на ручку машинки, поглядел вниз, на чёрную дыру, которую два года прорубал в горе, выгрызая путь для людей и жизни, и не стал отводить глаз.
– После войны жить так, – прошептал он сам себе. – Чтобы не пришлось ломать то, что строил сам.
И крутанул ручку.
Гора ахнула. Из обоих порталов хлестнуло пылью, каменной крошкой и дымом, свод в глубине просел, дрогнул – и сложился, и с грохотом, от которого качнулся склон под нами, тоннель осел сам в себя. Там, под тысячами тонн камня, остались двое немцев, которых мы не знали, и два года Львовой работы.
Когда пыль улеглась, на месте входа лежала осыпь. Гора закрылась. Пути через хребет больше не было. Караван с той стороны потоптался, пострелял для острастки по склонам – наугад, никого не задев – развернулся и ушёл обратно. Целый. Большая добыча укатила из‑под носа, оставив нам два трупа под завалом и закрытую дорогу.
– Ушли, – Калюжный сплюнул. – Весь огород – ради двух пеших да кучи щебня.
– Не ради них, – отозвался я. – Ради дороги. Дорогу закрыли – значит, не зря. Немец теперь в обход попрётся, лишний день потеряет, а этот день кому‑то из наших, может, жизнь спасет.
Говорил я правильные вещи, и сам в них верил, но на душе всё равно было погано.
Назад шли молча. Лев отстал, брёл в хвосте, и раз, обернувшись, я увидел, как он остановился на перевале и долго глядел назад – туда, где вместо чёрной арки его тоннеля белела теперь осыпь под снегом. Окликать я не стал. Пусть попрощается.
На базе он сдал остаток взрывчатки старшине, отчитался Дзагоеву коротко и по делу – обрушен, дорога закрыта – и ушёл к себе. Вечером сидел один, протирал и без того чистые очки, в общий разговор не лез. Мужики его не трогали: каждый понимал, что человек нынче похоронил не немцев, а кусок себя.
Я подсел к нему уже затемно, молча протянул кисет. Он свернул, прикурил, затянулся.
– Ничего, Лева, – попытался я. – Отстроишь после войны. Новый, лучше прежнего.
– Отстрою, – согласился он тихо, глядя в огонь. – Если доживу. И если после войны будут ещё строить, а не только ломать, – он помолчал и добавил – Хочется верить, что будут.
Глава 11
Отдохнуть после тоннеля толком не дали. По сути‑то и не от чего отдыхать было, но это – другой вопрос, а Дзагоева снова выдернули в штаб. Он вернулся оттуда чернее обычного, а следом за ним, на второй машине, приехал Тимаков – тот самый начальник разведки, что когда‑то гнал нас брать безымянную высоту в лоб. С тех пор он не переменился ни на волос, зато обрел подполковничье звание – полагаю, за ту эпичную битву за аул.