«Сидорин Василий Кузьмич». 1922 года рождения. Уроженец станицы Ладожской Краснодарского края. Призван 22 ноября 1940 г. Краснодарским РВК. Образование 7 классов. Семейное положение: холост. Родители: прочерк'.
Прочерк.
Я смотрел на этот прочерк и думал о том, что это — первый подарок, который мне делает новая жизнь. Никого, кто проверит, помню ли я мать в лицо. Никого, кто пришлёт письмо с вопросом, почему почерк не похож. Никого, у кого спросят: ваш сын в последнем письме писал то-то, не помните, к чему это было? Прочерк — это пустое место. На пустое место можно наложить себя, и никто не заметит шва. Василий Сидорин вырос в детском доме.
Дальше — отметки о прохождении службы. Рядовой. 25-я стрелковая Чапаевская дивизия, 31-й Пугачёвский имени Фурманова стрелковый полк.
Чапаевская.
Я помнил это название. Не потому, что историк, просто история мне всегда нравилась, и я кое-что читал, слушал и смотрел. Деталей даже под пытками не вспомню — не знаю! — но Чапаевскую помнили все, кто читал хоть что-нибудь про южный фронт. Чапаевская — это Одесса. Потом — Севастополь. Потом — гибель. Если я рядовой Чапаевской дивизии в сорок первом году — я под Одессой.
А сорок первый ли? СШ-36 сняли с производства в тридцать девятом, и к сорок третьему «халхинголки» почти не носили. У Гарика — СШ-36, и у того, кто копает, тоже СШ-36. Ранние сорок первые ещё ходили в этих касках массово. Особенно у второочередных дивизий. Пока — примем сорок первый в качестве рабочего варианта.
Гул в ушах не уходил. Где-то в стороне фыркнула лошадь и пошла, зазвенев уздечкой. Где-то ещё — голоса, дальше — глухой удар, потом тишина, потом снова удар. Артиллерия, далеко. Километров пять-семь, если по звуку.
Я закрыл книжечку и сунул обратно в карман гимнастёрки. Карман пах потом и табаком. Потом я очень осторожно встал. Голова закружилась — не сильно, почти не мешая. Ноги слушались. Я положил руки на бруствер и приподнялся. Чуть-чуть, ровно настолько, чтобы видеть.
Поле. Жёлтое, сухое, поросшее полынью поле уходило до самого горизонта. Там же, с краю — редкая, низенькая лесополоса. Не запорожская — на те я насмотрелся. Слева — балка, в балке зелень. Справа — дымок. Не пожар, от костра. Я посмотрел в небо.
Самолёт. Высоко, тысячи на полторы. Двухмоторный, силуэт характерный — крылья эллиптические, узкая хвостовая часть. Он шёл ровно, не пикировал, никого не бомбил. Просто летел по своим делам с таким спокойствием, что у меня сжались кулаки.
Я узнал силуэт. Хейнкель He-111.
Стоял и смотрел, как «хейнкель» уходит на восток.
Сорок первый. Лето. Юг. Чапаевская. Окоп.
Одесса.
Я медленно опустился обратно на дно окопа. Ноги ослабли, но не от страха, а от понимания.
Летом сорок первого я родился второй раз. Рядовым Чапаевской дивизии. В теле детдомовского пацана с прочерком вместо родителей.
Я сидел в окопе и дышал. Вдох — задержка — выдох.
Где-то снова стукнула лопата о землю. Прозвенела уздечка. Кто-то позвал тонким, не успевшим окрепнуть голосом:
— Сидорин! Васька! Ты где?
Я открыл глаза и поднялся на ноги — меня зовут.
Глава 2
Звал меня на удивление молодой пацан — лет шестнадцать на вид. Тощий, с длинной шеей, в гимнастёрке на размер больше, и эта гимнастёрка висела на нём, как на вешалке. Он соскочил в окоп прямо ко мне, и от резкого движения у меня снова поплыло в голове.
— Васька, ты че стоишь? Гарик сказал, тебе плохо. Тебе же в санчасть надо! Пошли, старшина распорядился.
— Наверно надо, — согласился я.
Спорить не было ни сил, ни смысла. Санчасть — это медицинский осмотр. Медицинский осмотр — это когда лежишь на спине, не двигаешься и слушаешь, как незнакомые люди обсуждают непонятные вещи. Непонятные, но важные настолько, что дальше как будто и некуда. Это меня устраивало. Мне нужно было время, чтобы осмотреться и подумать, и ничего лучше носилок для этого было не придумать.
— Идти можешь?
— Попробую.
Пацан подставил мне плечо. Я положил руку — осторожно, не наваливаясь. Он был тощий, но жилистый, и держал крепко. От него пахло махоркой. Не курил бы ты, вредно очень, но я тебе не отец, а поклажа.
Мы пошли по окопу.
Окоп вилял, и идти было неудобно. Я переставлял ноги аккуратно, прислушиваясь к голове — не закружится ли. Голова держалась. Вроде невелика разница в возрасте между старым и новым телами, но это как будто было готово прощать больше.
— Странно идешь как-то, — заметил пацан через несколько шагов.
— Как? — спросил я.
— Как-то… — он замялся. — Не так. Блин, че это я — тебя же контузило.
Я молча шёл дальше.
Я молчал и шел. Контузия — это очень удобно.
Окоп закончился неглубоким ходом сообщения. Последний вывел нас к небольшой ложбине в тылу позиции. В ложбине стояли две подводы. У подвод курили двое, один в помятой, потемневшей от пота форме, другой — в белом халате поверх рубахи. Санитар.
— Этого вот, Сидорина, контузило! — крикнул и помахал свободной рукой мой провожатый.
Санитар смерил нас равнодушным взглядом. Профессиональная деформация.
— Сам идет — это хорошо. Давай сюда лезь, — указал на подводу.
Паренек помог, и я стал соседом кого-то накрытого шинелью и тяжело дышащего. Места хватает — хорошо, раненного двигать не придется. Я сел у бортика и посмотрел на лошадь. Плохо ей — кости через рыжую шкуру проступают.
Выбросив окурок, санитар полез на подводу, отдав команду пропотевшему вознице:
— Поехали.
Подвода тронулась.
Я оглянулся на провожатого. Он стоял у края ложбины и махал рукой. Так, как машут младшие братья, когда не уверены, увидят ли тебя ещё, но стараются не расстраиваться раньше времени. Ощутив внезапный порыв, я спросил:
— Тебя как звать?
Удивившись, он ответил:
— Ты че? Шурка же! Тебя совсем приложило?
— Совсем! — подтвердил я.
Он рассмеялся — резко, по-мальчишески — и помахал ещё раз. Подвода повернула за пригорок. Шурка пропал. Вознице с санитаром не было до меня дела, раненому — тем более, поэтому я как бы остался один. Можно подумать.
Подвода тряслась по сухой земле. Колёса скрипели. Я сидел у бортика и смотрел. Небо было всё то же — синее, без единого облачка. Высоко прошли две точки, я их сначала принял за птиц, потом понял — самолёты. Шли парой, с запада на восток. На таком расстоянии силуэт было не опознать, но, полагаю, не наши — в начале войны Люфтваффе в воздухе доминировали так, что я пожалел, что со мной не перенесся «Панцирь» с бесконечным боезапасом.
Ладно, о важном надо думать. Итак!
Я теперь рядовой Сидорин Василий Кузьмич, девятнадцать лет отроду. Тело контужено, движения нечеткие, но на первый взгляд я здоров и неплохо сложен — руки жилистые, привыкли работать. Не так, как привык я, но это поправимо. Из инвентаря — гимнастерка, каска и книжка красноармейца в нагрудном кармане. Оружие? В окопе оружие, и это — косяк. Возможно, простят в честь контузии, но посеять оружие — худшее, что может сделать боец.
Теперь — о том, что происходит и будет происходить в будущем.
Я — в Чапаевской дивизии. Тридцать первый Пугачёвский имени Фурманова стрелковый полк. Под Одессой. Сорок первый год, лето — судя по жаре, по тому, что степь жёлтая, по тому, что обстрелы уже идут, но город ещё не оставлен. Значит, август или сентябрь, скорее август. Хейнкель в небе говорил мне о том же — немецкая авиация ещё ходит над этими полями свободно, без сопротивления, и значит, боёв за Одессу осталось до эвакуации недели и месяцы, а не дни.
Что я знаю про оборону Одессы?
Я полез в память, но память была дырявая. Помню, что воевать придется в основном с румынами. Помнил, что осада будет долгая. Помнил, что Севастополь держался дольше, до сорок второго. Помнил, что Чапаевская в Севастополе погибла.
Погибать я не хочу, и мне не стыдно в этом признаться. Я не героя контракт подписывал, а обычный. Я на войну шел работать, и работал хорошо, на совесть. Не против продолжить здесь. Контракт был с другой формой Родины, но — был, и я не помню, чтобы увольнялся в запас. Но героически умирать… Не моё. Варианта у меня два. Первый — хитрожопый: сделать так, чтобы меня естественным образом перевели из Чапаевской в другую. Вариант второй, кажущийся настолько правильным, что я даже морщусь — остаться в Чапаевской, выжить, и сделать так, чтобы выжил не только я.