— Удачи на фронте.
— Спасибо, товарищ капитан.
Я вышел.
В коридоре было светлее, чем внутри. Я постоял минуту, выдохнул, улыбнулся раненому и пошел по лестнице вниз. На улице Калюжный сидел на повозке, разговаривал с возницей. Увидел меня — встал.
— Васько?
— Нормально.
— Точно?
— Точно.
— Поехали?
— Поехали.
Я сел на повозку. Возница тронул. Лошадь медленно потянула нас за ворота, по той же дороге, что и приехали.
Калюжный сидел напротив, смотрел на меня.
— Васько.
— М?
— Нема проблем?
— Нема.
— Ото ж.
Я улыбнулся. Калюжный понял — всё, тема закрыта. До роты ехали молча. Возница спереди тихо и неразборчиво напевал какую-то тягучую песню.
* * *
К обеду я был в нашей землянке. Сашка с Колькой возились со снаряжением, чистили. Хасанов точил — на этот раз свой штык-нож. Владимир курил снаружи на бруствере. Бережной где-то ходил — его не было.
— Командир! — вскочил Сашка. — Вернулся?
— Вернулся.
— А чо там?
— Поговорили. Всё нормально.
— А мы переживали.
— Чо переживали?
— Так особист же.
— Особист тоже человек, Сашка. У него работа такая.
Сашка кивнул, но неуверенно. Колька рядом смотрел внимательно. Я сел на нары, стянул сапоги, повесил шинель.
— Командир, — влез Колька.
— М?
— А что он спрашивал?
— Да обычное, — пожал я плечами. — Где служил, что делал, как воюется.
— А.
Колька отстал, а я сидел на нарах и думал. Рудько меня не закрыл, но не закрыл и папку. Сказал прямо: «глаз не спущу». Да и хер с ним — стандартная пугалка, он ее всем напоследок говорит. В какой-то степени даже полезно для поддержания дисциплины. Не в моем случае — я-то всегда хорош. Главное — командиры подтверждают. Кравченко, Бережной, Мальцев, Кулик. Это щит. И очень крепкий щит. Тем, кто следит за самим Рудько, тоже «палки» нужны, и если он меня провернет через аппарат, его потом самого с большой долей вероятности провернут, за вредительство и подрыв боевой эффективности Чапаевской дивизии.
Калюжный зашёл в землянку, увидел сидящего на нарах меня. Подошёл, сел рядом. Молча достал кисет. Скрутил самокрутку.
— Дохаешь уже, ефрейтор, — заметил я. — Бросал бы.
— Так точно, товарищ младший сержант, — усмехнулся Петро.
Он закурили. Сидели молча. Снаружи Владимир громко орал на кого-то, и Сашка с Колькой пошли посмотреть. Жизнь шла.
— Васько.
— М?
— Маруся.
— Какая Маруся? — не понял я.
— Я тебе не говорил, — ответил он. — Жинка моя. Деток у нас двое, мальчик с девочкой. Семь и пять им.
Я молчал. Это был первая раз, когда он упомянул семью.
— А не говорил почему?
— А потому что они на Кубани, в станице. И я не знаю, где они сейчас.
— Не знаешь?
— Не знаю. С августа писем нет. От них — нет. Я писал, в августе и в сентябре. Не отвечают. Не знаю, дошли мои письма или нет. Не знаю, эвакуировали их или они там сидят. Не знаю — живы ли.
Я молчал. Не знал, что сказать.
— Васько.
— М?
— Я тебе про это одному говорю. Никто в отделении не знает. Я не хочу, чтоб бойцы видели. Им не надо.
— Понимаю.
— А тебе — сказал, потому что ты сегодня к особисту ходил. Я тебя ждал и думал. Если бы тебя там задержали — я бы тут один остался. С этим вот, — он показал рукой на голову. — В голове. И не с кем поговорить.
— Я понимаю, Петь.
— Угу.
Мы курили. Калюжный смотрел в стенку.
— Авось ещё дойдёт письмо, — сказал я.
— Авось.
Помолчали.
— Петь.
— М?
— Спасибо, что сказал.
— Та лана.
Он затушил окурок, спрятал бумажку в карман — на следующий раз. Встал.
— Пойду, посмотрю как у Хасанова дела.
— Иди.
Он вышел.
Я сидел на нарах и слушал, как Владимир на улице орет уже на пацанов — «шпионы, мать вашу». Сашка отбрехивался. Жизнь шла. Не у Петро — его жизнь стоит на паузе.
Глава 15
К концу второй недели октября нас снова отвели в тыл. Не далеко — в ту же балку, что и раньше, после Дальника. Балка к этому времени стала почти родная. Те же кострища, те же тропки, те же бабки в Татарке, которые копались в огородах. Не урожай собирали — убирались, чтобы по весне можно было сразу браться за дело.
Народ устал. Это видно было по всему — по тому, как мужики садились вечером, не разговаривая; по тому, как Сашка стал реже подкалывать Кольку; по тому, как Хасанов перестал даже точить ножи — сидел и смотрел в огонь. Усталость не острая, не сонная — многослойная, как будто ложилась поверх предыдущих. Который месяц войны без отдыха. Трое суток дали нынче — не отдых, а так, помыться-подшиться да выспаться.
И — написать письма. Все писали, а мне — некому и незачем. Политрук это заметил, подошел, сел рядом на бревнышко:
— Сидорин, вы совсем не пишете писем.
— Так некому, товарищ политрук, — ответил я и чтобы не прозвучало совсем уж грустно добавил. — Все мои — здесь. Зачем писать? Лучше подойду да скажу.
Мальцев улыбнулся — широко, демонстративно. Настолько фальшиво, что мне даже стыдно за свое признание стало.
— Боевое братство — высшая ценность в армии, — заявил он. — Но война, Сидорин, однажды кончится. Нельзя человеку одной войной жить.
Вот бы элиты советские следовали этому принципу. Не нынешние — будущие. Может и не проиграли бы тогда «мир».
— А в детском доме-то тобой гордятся, — продолжил он. — Вон — война только началась, а ты уже сержант. Отделением командуешь. У самого комбата на хорошем счету. Ты для них — герой. Письма ждут поди, чтобы всем вместе собраться и почитать. В пример тебя воспитанникам поставить.
Подумав, я решил, что политрук сильно преувеличивает — от людей с такой характеристикой обычно никто ничего не ждет. Но что-то внутри все равно на его слова отзывается. Картинка красивая в голове возникает — собирает Анна Григорьевна детей, надевает старенькие очки и читает мое письмо вслух. Заканчивает, обводит ребят удовлетворенным взглядом и говорит что-то вроде: «Вот видите, ребята, даже двоечник и хулиган Сидорин смог в себе человека воспитать».
— Педагогически полезно, — подытожил я свои размышления.
Основные Мальцев, конечно, в моей голове прочитать не мог, но суть понял:
— В правильном направлении мыслишь, Сидорин! Командир — это только главный в отделении, это еще и образец для подрастающего поколения. Есть бумага у тебя?
— Есть, товарищ политрук.
— Запасливый, — одобрил Мальцев и поднялся с бревнышка. — Сейчас, может, и не чувствуешь ничего, но когда ответ получишь, сам поймешь, насколько он ценен.
Политрук ушел. Я немного посмотрел ему вслед, потом сходил в землянку, нашел там трофейную румынскую тетрадку (в чистом виде от нашей почти не отличается — в клеточку), вырвал пару листов и вернулся на солнышко, впитывать остатки тепла. Усевшись на бревно, я положил лист поверх планшета и взял карандаш. Как там у классиков? «Днем мы врагов ловим, а вечером расстреливаем за баней». Нет, такой юмор не поймут, придется сочинить достойное «письмо от героя».
Я писал минут двадцать, и получилось как-то мало. Не от того, что о чем-то забыл рассказать, а потому что рассказывать было нечего. Я писал медленно, обдумывая каждое слово. Я не знал Анну Григорьевну, и писал не ей. Я пытался написать то, что должен писать ушедший на войну выпускник детдома.
«Здравствуйте, Анна Григорьевна. Пишет Вам Ваш бывший воспитанник Сидорин Василий. Я нынче на фронте, под Одессой. Служу хорошо, командиры мной довольны. За хорошую службу получил сначала ефрейтора, а теперь и младшего сержанта. Командую отделением. Под моим началом — семь человек. Все очень хорошие люди и верные товарищи».
Подумав, я добавил немножко «педагогики»:
«Двое — совсем молодые. Колька и Сашка, им…» — нет, настоящий возраст пацанов писать нельзя, может придраться военная цензура, потому что фактически это незаконно. — «…Едва по восемнадцать. Странно — я не намного старше, но кажется иначе. Стараюсь учить их сохранять холодную голову — это и на войне, и в мирном труде самое важное».