Я поднялся, побежал дальше вдоль линии – туда, где кричали громче.
– Командир! – Аман поймал меня за рукав, когда я пробегал мимо его ячейки, дёрнул, ткнул пальцем влево, за разбитый сарай. – Там обходят! Ползут, между воронок!
Я всмотрелся – и точно, серые тени просачивались понизу, в обход нашего фланга, туда, где оборона редела. Крикнул Гацоеву, тот со своими метнулся наперехват, и там, в мешанине воронок и разбитых плетней, завязалась своя короткая свалка – ножи, приклады, борьба в снегу накоротке, без единого выстрела. Гацоев вынырнул из этой каши один, отряхиваясь, фланг устоял ценой трех наших.
Автоматчик‑нацист вылетел из‑за воронки прямо на меня. Я срезал его из ППШ от бедра и побежал дальше, перепрыгивая через воронки, через тела, через обломки плетней.
Наши стояли, но гибли. Срезало пулемётной очередью Гаврилова, который вчера показывал всем карточку дочки – он лёг у забора, ткнувшись лицом в снег, так и не успев вернуться. Прошкина, окавшего по‑вологодски, накрыло прямым попаданием в дом, где он держал оборону. Кого‑то из новеньких, чьё имя я не успел узнать, размотало на бегу – того самого, что вчера боялся бутылок и только что мазал в танк.
Пшённого я увидел у соседнего окопа – тот, кто до крепости был крикун и хвастун, дрался теперь молча, с застывшим лицом, зло и точно. Он подпустил прорвавшихся автоматчиков вплотную и срезал их короткой очередью, а потом добил ножом того, кто дополз, буднично, будто всю жизнь только это и делал. Крепость забрала мальчишку и вернула солдата.
Я добежал до перекрёстка, где сходились наши позиции с соседскими – туда лишившийся бронетехники немец направил толпу пехоты: прямо в лоб, густо, отчаянно. Мы встретили их огнём в упор из всего, что было.
В угловом доме на перекрёстке засели трое автоматчиков – прорвались раньше остальных, засели за выбитым окном и держали улицу, не давая нашим подняться. Я обошёл дом с торца, где стена была глухая, глянул в пробитый снарядом пролом – пусто, дальше комната, дверной проём, из‑за которого доносился немецкий говор. Выдернул чеку, отсчитал два и швырнул в проём – рвануло глухо, запахло толом. Вошёл следом, добил то, что ещё шевелилось. Один успел выстрелить, и я запоздало порадовался тому, что пуля прошла мимо.
Вернулся на улицу, а там уже дошло до штыков. Я расстрелял диск, схватил чужой автомат с убитого, стрелял дальше, пока патроны не кончились и там, а потом бил прикладом вместе со всеми, кто ещё стоял на ногах. Кто‑то рядом упал в снег, кто‑то поднялся, кто‑то так и остался лежать – считать было некогда.
Отбили. Немец откатился на этом клочке, оставив своих в снегу, но передышки не вышло. Я побежал вдоль своей линии проверять фланги – там, где держал Хасанов со своим автоматом, там, где Аман высматривал новый обход, там, где Пшённый молча перезаряжался, глядя перед собой пустыми глазами, и всюду было одно и то же: держатся, но на пределе.
Дзагоева я нагнал у самого стыка с соседями – он стоял в полный рост посреди своего участка, будто пули были ему не указ, и командовал так же, как утром говорил речь: коротко, весомо, без суеты. Рядом с ним залёг ротный пулемётчик, и майор, не оборачиваясь, указывал ему стволом, куда бить, будто сам был прицелом.
– Держи фланг, капитан! – крикнул он мне, увидев. – У меня своя забота!
Я не спорил – у него и вправду забот хватало без меня.
Тяжёлая машина, прорвавшаяся где‑то в стороне, вылезла из‑за домов и пошла прямо в наш тыл, к перекрёстку, туда, где лежали раненые. Догнать нельзя, обогнать нельзя, а бросить – значит отдать ей перекрёсток вместе с людьми, что там лежали.
Я вжался в угол разбитого дома, дал ей пройти мимо – огромной, ревущей, обдавшей меня жаром и вонью солярки, и, едва она подставила корму, выскочил следом. Десять шагов. Бутылка была при мне с начала боя, грелась за пазухой. Догнал, размахнулся, швырнул на дышащую жаром решётку моторного отделения. Стекло брызнуло, смесь потекла в нутро – и танк вспыхнул весь разом, от кормы, свечой. Он ещё прополз по инерции несколько метров, уже полыхая, и встал. Люки не открылись.
Я не успел даже отдышаться – на перекрёсток, откуда‑то сбоку, снова полезла пехота, и я побежал туда, где недоставало рук, крича, чтоб подтягивались все, кто ещё держится на ногах. Бой уже не делился на куски – он тёк одним потоком, из конца в конец нашей линии, и я тёк вместе с ним, от очага к очагу, туда, где прожигало насквозь.
К сумеркам немец выдохся. Последний его наскок был самым отчаянным – будто он и сам понимал, что другого раза не будет. Пехота пошла на нас без брони, без прикрытия, почти в рост, и мы клали их шеренга за шеренгой, а они всё равно шли, пока не кончились совсем. Где‑то за их спинами коротко простучала ракетница – зелёная, потом красная – должно быть, сигнал отхода, который дошёл слишком поздно для передних рядов. Дед Пантелей, ворчливый запасник, оказался рядом со мной в этот последний час и бил из трофейного карабина размеренно, прищурившись, показывая свой опыт гражданской войны.
Немец оставил на этом поле столько своих, сколько я не видел со времен Севастополя – горелые коробки чадили вперемешку с телами – и покатился назад, больше не пытаясь. Наша линия устояла, где‑то соседей потеснили, но узел, который держали мы, остался наш.
Я стоял на изрытой снарядами земле, среди догорающего железа, оглушённый, весь в копоти, и не сразу понял, что бой кончился. Живые сидели чёрные, вымотанные так, что не было сил ни говорить, ни радоваться. Считать вслух, сколько нас не досчитались, я не стал – примета скверная, да и незачем. Санитары уже ходили по полю с носилками, выбирая живых из‑под мёртвых, и работы им хватало до глубокой ночи.
Внезапно в небе засвистело, и я с криком «Ложись!!!» нырнул в ближайшую воронку. Залп был жиденький, снарядов на пять, продиктованный обидой уберменшей на выдержавших накат унтерменшей. Я поднял голову и увидел, что стоявший слева‑сзади дом лежит дымящимися руинами. Там, на чердаке, лежал Журавлев со своей винтовкой.
Матерясь под нос, я ломанулся туда вместе с другими.
– Тимоха!!!
– Кречет!!! – вторил мне Хасанов.
Они хорошо сошлись.
В руинах мы нашли сначала ногу, потом – руку, а дальше я искать не стал – опустился на камень, закрыл глаза. Подлый залп.
– Командир, – вдруг окликнул меня Хасанов.
Я открыл глаза, Равиль протянул мне винтовку Журавлева. Я взял, покрутил, посмотрел в оптику.
– Цела, – вместо меня заметил Хасанов.
Я покосился на свежую царапину на прикладе – Тимофей зарубок не делал, это от снаряда – и протянул винтовку обратно:
– Тебе в самый раз будет, Равиль.
– Спасибо, командир.
Глава 15
Дзагоев вернулся из штаба полка затемно, стряхнул с плеч снег и первым делом протянул руки к печке.
– Гуров дело даёт, – сообщил он, растирая пальцы. – Не поле нами затыкать, как с утра, а наше. Разведка. Немец за балкой копит силу, а когда ударит и куда – никто толком не знает. Штаб гадает, дивизия нервничает. Вот и надо узнать.
– Наконец‑то, – отозвался Гурьев из угла, где точил нож. – А то приучились нас на танки бросать, будто мы пехота.
– Солдат должен быть универсальной боевой единицей! – процитировал Колька одну из моих фразочек еще Севастопольских времен.
– Разговорчики, – одернул майор. – Идём малой группой, до света. Взять языка, глянуть, где у него кулак собран. Капитан, бери людей.
Группу набрал быстро и почти без раздумий. Хасанов со своим «наследством» – дай Бог, чтобы не пригодилось, но может и пригодиться. Гацоев – не те горы вокруг, но навыки горца применимы и к здешним. Гурьев идет практически по умолчанию. Аман удостоился чести за свои многократно зарекомендовавшие глаза. Кузнецова взял потому, что здоровенные ручищи ничуть не мешали трактористу передвигаться с удивительной тишиной.
– А меня? – подал голос Колька, поправляя на рукаве свежие, кривовато пришитые лычки.