– Командира завалило! Третье отделение! Сюда!
Я даже не понял, как оказался там. Бомба – или тяжёлый снаряд, теперь уже не разобрать – легла у самого бруствера третьего отделения. Там, где была аккуратная щель с накатом, теперь дымилась развороченная яма. Одного бойца отбросило взрывом – он сидел, мотая головой, из ушей текло, смотрел перед собой и не понимал, где он. Контузило. Кого‑то посекло осколками, уже перевязывали. А Владимира – завалило.
Накат блиндажа сложился внутрь, и брёвна с камнями придавили его по грудь. Откапывали уже несколько рук – Хасанов, Колька, ещё двое – расшвыривали землю и камни, не чувствуя, как сами в кровь обдирают ладони. Мальцев был там же – оглушённый, его той же волной шваркнуло о стенку, но он полз и разгребал вместе со всеми, мотая головой, не слыша сам себя.
Я присоединился, и мы вытащили Владимира. Быстро вытащили, минуты за три. Только это уже ничего не решало – увидев его грудь, я все понял. Бревна с камнями переломали ему ребра. Владимир был еще в сознании – смотрел на нас и моргал с удивительным спокойствием на лице.
– Володя, – сказал я, опускаясь рядом. – Мы тут.
– Завалило, что ль? – прохрипел он, и кровь из его рта проделала дорожку в пыли на подбородке и шее. – Вот же… – он закашлялся. – Не по‑людски как‑то, Вась. Не пулей.
– Лежи, не говори! – одернул его Хасанов, и у меня хватило сил немного удивиться этому порыву обычно молчаливого и спокойного как удав мужика.
– Помолчу, – ответил Владимир, но продолжил говорить. – Командир… Отделение сдаю. Сам решишь, кому… – он помолчал, с бульканьем и хрипом переводя дыхание. – Сережке моему напишите… – всхлипнул. – Чтобы коней больше не порт… – он со свистом выдохнул и замолчал.
Навсегда.
Протянув руку, я закрыл ему глаза:
– Напишу, Володь. Обо всем, напишу.
Поднял взгляд на с горечью глядящих на мертвого бойцов:
– Хасанов, принимай командование отделением!
– Так точно! – уныло козырнул тот.
Колька сидел у стенки. Белый, с разодранными ладонями, и смотрел на меня. Странно, но смотрел без обиды, которую носил в себе с момента назначения командиром Владимира. Понял и принял.
Снаряды и бомбы сыпались еще трое суток. Прямо в щели, под обстрелом, я написал письмо семье Владимира. Тяжело было, и совсем не от усталости и гудящей, невыспавшейся, голодной головы.
«Здравствуй, Сергей», – писал я. – «Пишет тебе командир твоего отца, лейтенант Сидорин. С болью и скорбью пишу тебе, что твоего отца больше нет. Ефрейтор Владимир Сергеевич Бочкарев героически погиб пятого июня при обороне Севастополя. Твой отец был лучшим из моих командиров отделений. Его, третье отделение, во всем Севастополе считалось лучшим. Бойцы слушали его не из устава, а из уважения. Владимир Сергеевич был крепким мужиком, и вся Чапаевская дивизия гордилась тем, что такой воин служил в ее рядах».
Толку с этого всего? Как ни смазывай похоронку, собой она быть не перестанет. Пятнадцать лет пацану. Коней подковывает. Хозяйство держит, зная, что отец даже с фронта за ним приглядывает. А теперь… А теперь ему придется вырасти окончательно.
«Больше всего на свете Владимир Сергеевич любил свою семью. Вас. Многие часы рассказывал он нам о вас и вашем хозяйстве. Тобой, Сергей, он очень гордился. В день, когда он получил письмо о том, что ты коня по неопытности подпортил, он не сердился, а радовался и гордился тем, что ты вырос и стал хозяином. Твой отец был прекрасным человеком, достойным командиром и храбрым воином. Перед смертью он просил меня написать тебе. Просил сказать, что ты теперь – старший. Держись, Сергей. Отец бы хотел, чтобы ты держался».
Я вспомнил новогоднюю карточку. Вспомнил, как фотограф снимал нас у украшенной гильзами ёлки, и Владимир встал по стойке смирно, руки по швам, грудь колесом – чтоб жена увидела, какой он красивый и стойкий воин. Уже увидела – это нам газеты уже давно не привозят, а страна‑то живет и работает.
Коротко получилось, почти постыдно‑коротко, но я не знал, что еще добавить. В голову лезли канцеляризмы и лозунги, но им в таком письме точно не место. Мысленно попросив у Володи прощения – «сам видишь, что написал всё, что мог» – я убрал письмо в планшет и надеялся, что у меня будет возможность его отправить. Там, рядом с письмом, статья про Ефимыча и письмо из детдома. Мой крошечный архив тепла.
Седьмого июня, на рассвете, обстрел вдруг кончился. Гудящие головы вросших в щели бойцов не сразу это поняли, зато отреагировали на тишину – так, как и положено привыкшим к хаосу вокруг людям: страхом и желанием вжаться в щель поглубже, потому что она стала единственной вещью, отделяющей жизнь от смерти.
– Готовность!!! – орал я, и мне вторили остальные командиры. – Не расслабляться, бойцы – щас попрут! Все на позиции!!!
В звон в голове вклинился гул. Другой – не с небес, а понятный, привычный и честный: от тысяч сапог и громких команд на немецком. По всей линии щёлкали затворы. Хасанов в третьем отделении негромко, сухо расставлял людей: «Колька – сюда. Федя – за камень. Гранаты ближе». Принял хозяйство Владимира. Другое, но принял.
Жизнь и война шли дальше, рука об руку, и не давали остановиться даже для того, чтобы похоронить хорошего человека. Ничего не попишешь – на нейтралке появились серые цепи, а значит появилась возможность наконец‑то поработать нормально. Прицелившись из своей снайперки в машущего руками унтера, я нажал на спуск.
Глава 11
Унтер упал на спину и не встал. Я передёрнул затвор и поймал в перекрестье следующего – того, кто махал рукой, поднимая залёгших. Попал. Третий штурм Севастополя начался для меня вот так буднично, с двух выстрелов по тем, без кого цепь идет хуже. Привычная работа, и омрачает ее даже не знание будущего, а знание количества оставшихся у роты патронов.
Фашисты пошли по всему фронту разом. После недели артиллерийского ада, перепахавшего наши позиции в лунный пейзаж, немцам казалось – и небезосновательно – что держать позиции здесь некому. Но мы держали. Из перемолотых щелей, из заваленных окопов поднимались серые, шатающиеся от голода и контузий люди и встречали наступающие цепи огнём. Ничего героического здесь не было – одна голая злость на тех, из‑за кого пришлось неделю лежать в щели и из‑за кого пришлось голодать многие месяцы.
– По местам! – не забывал я выкрикивать команды. – Подпускать! Бить наверняка – патронов мало!
Давно подвозов не было, и ротный строго‑настрого запретил командирам и Бережному рассказывать бойцам настоящие цифры. Не цинками считать приходится, пачками.
Первым в моем отделении умер тот контуженный, которого зацепило взрывной волной, убившей Владимира. Немного отлежавшись ночью, утром он встал в строй – не было возможности его в тылы отлежаться нормально отвезти, каждый ствол на счету. Боец занял позицию как все, но команды слышал плохо и с опозданием. Когда немцы пошли на штурм, а для его прикрытия ударили минометы, боец замешкался и получил осколок в висок, умерев раньше, чем поняв отчего. Я даже имени его запомнить не успел – пришел позавчера, контузию получил вчера, а сегодня уже убило.
Цепи накатывали волнами – откатятся, перегруппируются, пойдут снова. У врага были силы, железо, у них было небо – над нами весь день висела «рама», корректировщик, и стоило где‑то скопиться нашим, как туда тут же прилетало. У нас были камень, праведная злоба и тающий боезапас. Размен не в нашу пользу, и я это знал лучше всех – я же помнил, чем кончится. Но помнить и сдаться – разные вещи. Сдаться я не собирался. И никто рядом не собирался.
– Гонтаренко, длинными придержи лощину! – крикнул я.
ZB в руках Гонтаренко отозвался сразу – длинной, расчётливой очередью прошёлся по лощине, где скапливались враги для броска. Хороший пулемётчик. Лучший из всех, кого я знаю. Уже и Прохорова нет, с которым мы этот ZB добыли ещё под Одессой, а пулемет есть. Прошел с нами через все – эвакуацию, зиму, голод, и теперь продолжает стоять с нами на крайнем рубеже. Гонтаренко, даром что флотский, к нему прикипел похлеще, чем к жене. Шутил, что после войны заберёт домой и поставит в красный угол.