Главное — свою на кураже не положить.
Глава 18
Спустя три дня после моста, по пути расстреляв еще пару подвод (неплохо пополнили запасы) и одну пешую маршевую колонну на два десятка человек, мы вышли к деревне. Утро, редкий туман стелился над землей. Деревенька — десяток-полтора хат, по обе стороны проселка. Колодец посередине, церквушка с обломанным крестом, два дворовых пса, лениво лающих в нашу сторону. Жизни почти не было — это всегда видно по трубам. Здесь дымила всего парочка.
Мы залегли в лесу метрах в двухстах. Я в бинокль рассматривал.
— Нет румын, — сказал я. — Лошадей под навесом не вижу. Колонна не стояла.
— А вдруг по хатам?
— Тогда были бы часовые и хоть какое-то движение, — ответил я.
— Логично.
Прохоров с пулеметом остался на месте. Я и Журавлёв пошли в деревню. По-нашему — не в форме румын, в шинелях своих, но без знаков различия. Если местные нас примут за партизан или за разведку — хорошо. Если за дезертиров — ну, пусть так.
Первым делом мы постучали в дом с живой трубой. Открыла бабушка — худая, в чёрном платке, лет шестидесяти. Лицо без выражения. Посмотрела на нас, посмотрела на лес за нашими спинами, посмотрела снова.
— Здравствуй, мать.
— Здравствуй, сынок. Еды нет.
— Нам не надо, мать, — улыбнулся я. — Наоборот — с гостинцами к тебе.
Журавлев протянул пару банок сосисок.
— Храни вас Бог, — перекрестив нас, она взяла.
— Спросить хотели.
— Спрашивайте, — кивнула бабушка.
— Румыны были?
— Были. Давно, а нынче нету — второй месяц, считай, не видели.
— А где ходят?
— На Тарутино да на Кодыму. Тут не ходят. Большак в восьми верстах, по нему и едут.
Я кивнул.
— А ещё людей в деревне сколько?
— Шесть дворов жилых. Старики да бабы. Молодых — в эвакуацию, ещё в июле.
— А мужики какие есть? — спросил Журавлёв.
— Один Ефимыч есть. Старый, но ходячий. Охотник. У него у одного ружье, он по куропаткам ходит.
— А где живёт?
Она показала рукой — последний дом по правой стороне.
Я поблагодарил, и мы пошли.
* * *
Ефимыч нашелся во дворе. Колол дрова. Лет ему было хорошо за шестьдесят, может, и за семьдесят — сухой, жилистый, с белой бородой по грудь. Тулуп нараспашку, под ним — линялая рубаха. Видел нас издалека — не удивился.
— Здорово, дед.
— Здорово.
— Сядь, поговорим.
Он отложил топор. Сел на чурбак. Мы с Журавлевым сели на брёвна напротив.
— Бабка сказала, охотник.
— Охотник.
— А по каким местам ходишь?
— А по всем. К Тарутино ходил, к Кодыме, к Антоновке. Зайцы в этом году плохие, лисы вообще не идут. Но и без них не помру.
— А румын часто видишь?
— Бывает. По дорогам ездят, по большаку.
— А по лесу?
— По лесу не лезут. Лес — наш.
Я улыбнулся.
— Дед.
— Чего.
— Мы из армии. Идём к Одессе. Нужно через леса, мимо их колонн. Можешь подсказать дорогу?
Он смотрел на меня. Долго. Я заметил, что у него один глаз чуть мутнее другого — может, бельмо. Но взгляд был острый.
— Сколько вас?
— Трое.
— А мы недавно слышали — под Антоновкой полыхало.
— Полыхало.
— Это вы?
— Мы.
Дед хмыкнул. Снял шапку, почесал лысину. Надел обратно.
— Хороши.
— Стараемся.
— Я доведу. Не до самой Одессы — туда далеко, я столько не пройду. Но через лес, до Цыбулевки — доведу. А там у меня кум. Он дальше укажет.
— Спасибо, дед.
— Не за что. Своих я доведу всегда, — он сплюнул на пожухлую, выцветшую траву.
— Нам бы в баньку, — попросился я.
— В баньку вам надо, — ухмыльнулся дед. — А то на чертей лесных похожи. Воды натаскать придется.
— Спасибо, — поблагодарил я.
— Но отработать придется, — добавил дед. — Себе-то я дров наколол, а вы — вон к той хате идите. Там друг мой живет, сам колоть не может уже. Бабка моя к нему ходит, помогает, но дрова я колол. Сегодня не успею — собираться надо.
— Сделаем.
К полудню мы с Журавлёвым перекололи все, что нашлось во дворе друга Ефимыча. Прохоров натаскал воды в баню и остался приглядывать за дорогой — мало ли. Закончив, перекусили трофеями, не забыв поделиться с хозяином дома. Он с палочкой сходил куда-то вглубь хаты и выдал нам неоговоренную награду — фляжку с самогоном. Я ее тут же убрал поглубже — пригодится, но уж точно не пить.
Баня Ефимыча тем временем нагрелась, и мы по очереди смыли с себя многодневный слой грязи, пота и крови. Сразу же расхотелось куда-то идти, хотелось сидеть на завалинке, глядя в никуда и просто отдыхать. Нельзя, но мы все равно грустно смотрели на то, с какой скоростью Ефимыч закинул в свою котомку кусок сала, краюху хлеба и пяток картофелин:
— На вас не беру, вы молодые.
Да, добывать умеем.
* * *
Лесом мы шли до сумерек. Дед знал пути, которых нет на карте — звериные тропы, охотничьи переходы. Шли быстрее, чем сами по компасу. К темноте мы прошли километров двадцать.
В одном месте дед остановился. Поднял руку.
— Слышишь?
Я прислушался. Где-то впереди, в лесу — что-то. Не голоса, не шум. Слабый звук — металл о металл, ритмично.
— Кто-то идёт.
— Не идут — стучат.
— Где?
— На поляне впереди. Метров за двести. Маленькая поляна, я её знаю — сам там костры жёг. Подойдём?
— Тихо.
Мы пошли. Прохоров с пулеметом — на изготовку. Мы с Журавлевым — с винтовками. Дед свою старенькую одностволку даже с плеча снимать не стал — от его дроби на таком расстоянии толку мало.
Метров за пятьдесят я поднял руку и лег. Журавлёв пополз вперёд, я — за ним. Прохоров — сзади, прикрывал. На поляне — двое. Сидели у небольшого костра. Один — в гимнастёрке без шинели, в сапогах, ремонтировал что-то — то ли подмётку, то ли пряжку, постукивал камнем. Второй — в шинели, лежал у дерева, прикрыв глаза. У осваивающего первобытное орудия труда рядом — мосинка. У лежащего рядом — ППД.
— Наши, — тихо сказал я.
— Точно?
— Гимнастёрки, форма. Не румыны.
— Может, дезертиры.
— Может. Но скорее — окруженцы. Если б дезертиры — сидели бы тише, костёр не разжигали.
— Подходим?
— Подходим. Тихо. Журавлёв, прикрывай.
Я встал, шагнул из кустов на поляну. Тихо, чтоб не напугать.
Тот, что ремонтировал, поднял голову. Увидев меня, он отбросил камень и дернулся к винтовке.
— Стой, — сказал я громко. — Свои.
Он замер. Винтовку не схватил, но и не убрал руку.
— Кто такой?
— Сидорин. Младший сержант, 25-я Чапаевская. Со мной двое. Идём из тыла к Одессе.
Тот, что лежал, открыл глаза. Сел медленно.
— К Одессе?
— К Одессе.
— А мы из Дербентской дивизии. Что от неё осталось. Сержант Дорошенко. Со мной красноармеец Сосновский.
— Сколько вас?
— Двое. Третий помер от ран четыре дня назад. Похоронили там, где был.
— Херово.
— Угу.
Я повернулся к лесу:
— Журавлёв, Прохоров. Подходим.
Они вышли вместе с Ефимычем — деду приказы не нужны.
Дорошенке было лет тридцать. Плотный, широкоплечий. Волосы тёмные, борода трёхдневная. Глаза карие, спокойные. С Полтавщины, с характерных говором. С ППД обращаться умеет — я спросил.
Сосновский — молодой, лет двадцати двух. Городской, из Сызрани. Брился еще в составе дивизии, а теперь оброс рыхлой, клочной щетиной — у таких людей нормальная борода не растет. Вид в целом — остаточно-интеллигентский, потому что успел хлебнуть горя.
— Откуда идёте? — спросил Дорошенко.
— С августа в окопах под Одессой. Три дня назад нашу группу разбили в тылу, командир погиб. Уходим.
— А мы под Тирасполем попали. С двадцатого августа выходим. Полтора месяца уже.
— Полтора?
— Полтора. То в лесах прятались, то у местных, то снова в лесах. Один раз чуть в плен не попали, чудом ушли. Третьего нашего, Алёшу, тогда и ранило. Так и не выходили.