Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Первопрестольный праздник — март. Да и начинается он веселым поминанием великой грешницы Евдокеи. Светлые боги, создавая свое благодатное весеннее царство, на престол его посадили молодую Евдокею, наделенную порочной красотой и гибельной, палящей страстью. Она умела не только совращать, но умела творить любовь и за божий дар этот высокий была прощена в грехах своих. И всякий, кто хоть раз видел Евдокею, молодел перед нею, с жаром делил ее ласки и не ведал раскаяния, потому что не обман, не слабость и даже не разум руководили им, а святая неосознанная тайна самой весны и жизни.

В свою пору должна цвести черемуха, и на ее цвет и запах должны слетаться пчелы. Знают ли они друг друга, цветок и пчела, говорят ли они между собою — кому ведомо! Но их соединяла весна, и они поступают так, как велено ею.

Теми же законами нетерпеливой и неосознанной любви и обновления извечно живет мужик-пахарь. За зиму он так нагоревался без земли и вольного труда в поле, что с первыми весенними рассветами ему уже нет ни сна, ни покоя. Он знает, что впереди ждет его каторжное время, но меньше всего думает о тяжести и мучениях, а только и ждет соединения с землею, ради которого он живет и которое обновит и его, и землю, и это будут самые блаженные минуты.

Семену Огородову были с детства знакомы радостные весенние ожидания, и он целиком отдался им и был счастлив не только самой жизнью, но и близкой работной порой.

Как только начали появляться первые признаки пришедшей весны, его неудержимо влекло на солнечный, обвеянный ветром простор, поближе к земле. В широком раздолье лесов, перелесков, полей, оврагов, лугов, залитых солнцем, он острее чувствовал поступь весны, которой уже была полна вся природа. Связно, умом охватить и осмыслить все то, что совершалось на его глазах, он не мог, зато с радостным возбуждением искал и находил приметы хороших перемен и по ним старался узнать, какие ветры принесут перволетье, рано ли поспеет пашня, каким выстоится лето.

По межам и опушкам, где зимние вьюги намели высокие сугробы, снег затвердел, спекся, и наст его так прочно заледенел, что только потрескивал под ногою. Подножья деревьев и стеблей полыни на солнце уже обтаяли, будто оступились в глубокий снег, на теплых космах прошлогоднего былья, похожего на мочало, под кустами лозин, трепетно сверкают и горят крупные холодные капли. С понизовий, что в тихом заветрии, тянет широким согретым дыханием, и снег тут же успел набрякнуть, отяжелел, густо засеян вытаявшими крылатыми чешуйками березы. По пригретым увалам, на белом зимнем покрывале, негусто чернеют заплаты проталин, — земелька на них еще не живет, стылая, зато снежные закрайки початы лучами солнца, изъедены и осыпаются стеклянным крошевом, истаивая без мокра.

Небо до того высокое и чистое, что за видимой высью его так и угадывается простор, а за ним — новые, уже запредельные дали; но думается, как бы ни были они велики и неохватны, эти дали, есть и у них свои законы времен и теперь там так же, как и на земле, сияет солнце и подошла весна. «Это к добру все, — весело рассудил Семен, переживая прилив радостных мыслей от солнца, неба, прохладного дыхания снегов и той ясной свежести, какая бывает только в мартовских полях. «Счастью нет ни названия, ни предела, — думал он. — Счастье, оно, как вот это глубокое небо, — настежь распахнутое перед нашим взором и все-таки непостижимое в своем далеком далеке. И только весной, в пору душевного прозрения и подъема, счастье кажется не только понятным и близким, но и доступным. Часто — чаше, — поправил свою мысль Семен. — Да, именно чаще в дерзких надеждах наших очевидна ложь и обман, однако окрыленная весенними желаниями душа хочет верить и уже счастлива одной своей верой». Семен прислушался к своим задушевным мыслям и ни капли не сомневался, что его, Семена, весенние предсказания никак не обманут. «Судить по всему, весна сулится удачливая, — думал он, твердо ступая по насту в тени елового перелеска. — Этот снежок, верно, уцелеет до пасхи, чего же лучше-то».

С интересом оглядывая красивые и незнакомые новые места, он выбрел на малый санный однопуток, присыпанный порошей, и по нему пошел к большой дороге, которую накатывают зимой прямо по гребню увала и которая обозначена вешками. От чернеющих на дороге конских кучек, кое-где растертых полозьями, с неохотой и неловко кособенясь, вздымались вороны, тяжело садились на вешки, раскачиваясь и переговариваясь глухими, вроде отмокшими голосами. Там, где дорога пошла под изволок, к Мурзе, на меже поля у оврага, Семен заметил что-то похожее на плуг, будто его бросили в борозде на осенней зяби. Снег с кромки оврага был сдут, неглубок, и Семен, только местами протаптывая наносы, легко добрался до межи, где и на самом деле встыл плуг, уже немного обтаявший, весело взятый в налет молодой ржавчины. Семен разгреб снег и на железной полосе тяги увидел хорошо сберегшуюся под лаком красную, с золотым подсветом, разбежку букв: «Аксай».

«Я уже видел здесь что-то похожее, — с внезапной и потому остро нехорошей тревогой вспомнил Семен. — Я подумал тогда, что ошибся, и успокоился. Но то была не ошибка. Тогда что же? А этот плуг? А плохо обмолоченные клади овса? А бросовые семена под новый урожай? Что же это такое?..»

Семен, как ушибленный, не видя своих следов, пошел напрямик к дороге, начерпал в валенки снегу, и все те радости, которыми он только что дышал и жил, сделались для него обманом и горем.

Он через густой хрустящий камыш и кочки выбрался на дорогу, вытряхнул из валенок снег и пошел не к деревне, а в обратную сторону. В голове его все перепуталось, и ему надо было в одиночестве собраться с мыслями.

Он почему-то сразу вспомнил первое застолье в день своего приезда. Управляющий до этого предупредил, что ничего не будет говорить о делах на ферме, чтобы не навязать новому агроному своих взглядов. Но потом за угощением и под хмельком не удержался и обронил:

— Живем, Семен Григорьевич, сказать начистоту, ни шатко ни валко. Все у нас есть — сам увидишь: земля, машины, скот, работники, деньги, наконец. Земство хоть и негусто, но дает. А кормить мы себя не можем. Весь корень зла, считаю, в том, что нету в хозяйстве крепкой руки. Такой, знаешь… — Троицкий осекся и сцепил ладони крест-накрест, не находя слов. — Да ты поймешь. Народ тут все — воля, всяк себе голова. Я по характеру, видимо, покладист. Мягок, что ли. Мне бы все усовестить, уговорить. Добром да лаской. А слов, вижу, здесь мало. Об этом мне и приказчик толкует, да я и сам теперь вижу. Возьми ты для примера любую избу: в ней есть хозяйка с уговорами и хозяин с ремнем. И жизнь идет — где лаской, где таской. А ведь мы, ферма, считай, та же одна семья. Вот это, Семен Григорич, нахожу долгом сказать всенепременно. Остальное, говорю, увидишь сам. Да нет. Ну что ты, Семен Григорич. Зачем же зубатиться. Боже избавь. Надо всего лишь умную и крепкую хозяйскую руку. А зубатиться нет. Зубатиться не к чему. По мне, убеждать и убеждать еще раз. Но сознаю, нужна и строгость. Нам ее без тебя не хватает.

И только сейчас Семен Огородов понял, какую неблагодарную и опасную роль отводит агроному управляющий. «Он, конечно, прав, — задним числом согласился Семен с Троицким. — Тут всяк сам себе голова. Вот возьми же его, пахал, пахал, потом выпряг лошадь и уехал. А плуг как был в борозде, так и встыл. Так же и с обмолотом овса — обили кое-как и бросили. А ты теперь иди, агроном, и заставляй переделывать. Так кто же я тут? Надсмотрщик с плетью в руках? Палочка-погонялочка? Что-то не так и не то. Не то и не так, — мучился Семен. — Свободные люди, свободная земля, лучшая земля в округе — и мизерные урожаи. Значит, нет на ней старания, нет согласия и соединения с нею, и вся жизнь без силы и обновления расползается, как старая изопревшая ряднина. Так что же я увижу, когда сойдет снег? — как-то неожиданно возник у него вопрос, и он испугался ответных мыслей. — Не приведи господь, если заведено все делать бросово, то каково землице? Ведь у худого мужика в первый черед страдает земля, а за нею неизбежно хиреет и сам пахарь со своим семейством».

119
{"b":"823892","o":1}