Проведав лошадь и насыпав ей в торбу овса, Семен опять пошел к церковным воротам. На колокольне пробило двенадцать, и тотчас заиграли мелкие звоны, предвещая полуденный благовест. «Знать бы, где живет», — несколько раз кряду неосознанно повторил Семен слова завитого и вдруг вдумался в них: «Что же это как вышло-то, ведь и я знаю, что уже нет моей Варвары, а жду, обманываюсь — зачем? И осталось у меня только одно: узнать, где живет… да мне и это без надобности. Нет, я не застрелюсь и не повешусь, потому как знаю, что она не могла иначе. Такие, как Варвара, ничего не делают очертя голову».
К воротам подъезжали разномастные беговые санки, лихо подкатил открытый возок, запряженный тройкой сытых, грудастых лошадей, — их держал на вожжах кучер, бородач цыганского обличья. Жених, простоволосый, в легком пиджачке и сапожках, выскочил на снег и стал помогать невесте выйти из возка, придерживая на ней палевого отлива колонковую шубку, накинутую на белое подвенечное платье. Широкозадая старуха укладывала по шубке легкую выдуваемую у ней из рук фату. От ворот и до самой церкви толклись веселые зеваки, горячо обсуждая свадьбу, выезд и самих молодых, впереди которых важно шагал мальчик в высокой боярской шапке и бросал из блюда под ноги им зерна пшеницы.
— Видная из себя, — судачили бабы, разглядывая невесту.
— Рожать хорошо будет.
— Свекор выбирал, окаянный, на три аршина в землю видит.
— Да и жених-то глаза небось на месте носит.
— Жених, сказывают, только что тряпку не сосет. Рохля.
— Дом и кузницу отписал сам-то.
— Сквалыга, а туда же.
— А это, никак, теща, спина-то вовсе корытом.
— Невеста, бабоньки, чисто окостенела.
— Себя вспомни, старая, — усмехнулся подпитый бас. — Небось юлой вилась перед аналоем-то, а?
— Молчал бы. Не твово ума.
— Уж это так.
— Несешь, идол, перед храмом-то господним.
— Сейчас хор грянет.
— В этим месте у меня душа мрет.
Семен как-то непроизвольно все старался разглядеть невесту, но его оттирали от молодых. Возбужденные любопытством, бесцеремонно лезли вперед и старые и малые, работая локтями, одни с вдумчивым усердием, другие посмеиваясь над своей резвостью. Высокий старик, выбитый из толпы, остановился рядом с Семеном, весело покачал бородой и стукнул слабым кулаком по тугой спине девки, которая жадней других рвалась к паперти:
— Оглашенная, видать, самое-то не привел господь.
— Колелый, — огрызнулась девка и, грозно сверкнув черными глазами на старика, всхлипнула: — Кто еще я?
— Шапкой не сшибешь — значит можно, — всхохотнул старик. — Так и идет, чистая карусель. Но складная свадебка, соколик, утешение на всю жизнь. На ее, верно что, и со стороны взглянуть заманно. Я бы и то еще поженихался.
Веселая, суетная толпа с перебранками и пересудами, колокольный звон и щедрая россыпь пшеницы, на которую слетелись голуби, морозное солнце над куполами церкви — все это благостно повлияло на Семена. Его охватило горячее желание не медля ни минуты броситься в сани и скакать в Усть-Ницу. «Быть того не может, чтобы Варвара переменила слово, — бодро рассудил Семен. — Пусть и на нас глядючи люди веселятся да завидуют. А то ведь у нас, у Огородовых, есть это самое — напустим на себя хмари, ни себе, ни другим не даем веры».
Семен зашел в левый придел, поставил две свечи за упокой души отца и брата Петра, помолился наскоро без умиления и молитвы и, не дав лошади выесть торбу, заторопился из города. В большом селе Поречье надо было делать ночевку, потому что лошадь заметно сдала и начала сбиваться на шаг.
Солнце уже шло к закату, когда он подвернул к воротам постоялого двора. На улице возле длинного, в две связи, заезжего дома толкался народ, тренькала балалайка, игриво повизгивали девки. Ворота во двор были настежь распахнуты, но какой-то парень, в фуражке с лаковым козырьком, взял Семенову лошадь под уздцы и вывел обратно на дорогу. Под смех молодежи махнул рукой:
— Держи, брат, прямо.
— А что так?
— Потому что с печки бряк.
Опять раскатился смех.
В это время к фуражке с лаковым козырьком подошел мужичок и строго отодвинул его от лошади:
— Вы что ж, охаверники, над проезжим-то человеком изгаляетесь. Это вам игрушка? Это где слыхано, чтобы над проезжим человеком?..
Мужичок извинительно за молодежь поглядел на седока и, вдруг откинувшись назад, развел руками:
— Семаха? Семаха — красная рубаха. Марея-то ай не взнал? Отыдь, сказано, — прикрикнул он на парней, тоже сунувшихся к саням. — Дак ты как, с каким тебя ветром? Здравствуй, родимый. Здравствуй. Проездом, говоришь? Проездом. А Марея забыл? Забыл Марея. А ведь это моя деревня. И надо же было мне выйти на улицу. Ровно чуял. Нет, ты теперь мой. Мой теперь. Уж тут изволь подчиниться.
Марей залез к Семену в санки и отобрал у него вожжи.
— Я, Мареюшко, и забыл, что ты из Поречья.
— То-то и воротишь на постоялый двор. А там сегодня не до вас: хозяин сына женит. Свадьба — море разливанное. Ведь ты, гадаю, в Усть-Ницу наладился? Вот штука-то. Да об деле наговоримся еще. Ну вот и дом мой. Ноне первую зиму в ём зимую. Все наново. Не обделано. Не обихожено. А старая-то халупка — эвон-ка, насупротив. А жил. И еще бы жил.
Отворяя ворота и распрягая лошадь, Марей радовался гостю и в то же время был опечален тем, что именно ему, Марею, придется огорчить Семена, а каким словом он утешит его? Нету такого слова. «Тоже и Семен, не будь умен, — сердился Марей на гостя, развешивая его сбрую по спицам на конюшне. — Мямля, а не мужик. Все ходил вокруг да около. Девка сама висла на шею, а он все выжидал. Ее теперь как винить — у девки солнышко покороче: засиделась, и кому она. Вдовцу разве, на ребятишек. Али с изъяном какой. Может, и того хуже — запойный. Нет, девку винить нельзя. Да и Семаха — парень опять стоющий, его хоть как, а жалеть приходится. Ума не приложишь, какое место вышло».
— Пойдем в избу. Мы гостями рады, — пригласил Марей и с хрустом растворил новую дверь на кованых, еще не притершихся навесах.
— Разболокайся. Грейся. Настыл за дорогу-то. А я один домовничаю: баба в Туринске, у сестры на празднике, девки на свадьбу убегли. Садись вот тутока, подале от окошка — дует через рамы-то. Не подогнал еще. Оглядываешь? Я и говорю, не обихожено еще: кругом щели, дыры, сквозняки. Да помаленьку, бог даст, обладимся. Заделаем, законопатим. Извеку так: не клин да не мох — плотник бы сдох.
Марей выставлял на стол еду, вывернул из тряпицы граненую бутылку под сургучом, похлопал, как младенца из пеленок:
— Казенка. У Ларькова в Ирбите взял на случай. А названа — и сказать стыдно.
— «Мозель», — прочитал Семен на красочной, тисненой наклейке. — Немецкое.
— Неуж из чужих земель?
— Марка, по крайней мере, германская.
— А мозоль-то она пошто?
— Мозель — город такой на немецкой реке.
— Ну так вот, чтобы глаза не мозолила, окаянная, мы ее, — Марей лихо хлестнул ладонью по дну бутылки и вышиб пробку, с горлышка обмял в кулак сургуч, налил по рюмкам и только тут присел. Затаив дыхание, выпил рюмку на три глотка, осластил губы и облизался: — Церквой пахнет. А штука, однако, добра — небось в лампадке жгать можно.
Марей много и безумолчно говорил, нервничал, сознавая, что мелет все по пустякам, боясь подступиться к главному, и рад был заглушить себя своей болтовней. «Да он, поди, и без меня все вызнал, — искал увертки Марей и обрадел, укрепившись в последней мысли. — Конечно, а то бы разве смолчал о ней. Ни в жизнь. Вот ведь оказия-то. Да уж нечего делать, к одному концу».
— Ты ведь гребешь к Варваре? — брякнул Марей и заторопился, не дав гостю ответить: — Просватали девку. Небось слышал уж. Малого тоже похаять нельзя — мастеровой. Из трезвой, работной семьи. А ты встань на ее место. Девка, она девка и есть. Мужик, он жених, почитай, до седого волоса, а каково ей. Вот то-то и оно. Давай-ко во здравие Варвары. И не куксись. Вон ты каким соколиком глядишь — у тебя этих Варвар будет по пальцам не перечтешь. Стал быть, не эта сужена. Господь другую пошлет. Но такой не будет, Сеня. В добрый час молвить, это ведь не девка, а сам самородок. Но ты ее не кори. Слышишь? Зла не держи на сердце. Простишь — сам прощен будешь. И как это у вас вышла такая нескладуха?