«Человек не хочет стать стариком…» Человек не хочет стать стариком, что бы там ни решил небесный обком или крылатый путин под конец затяжных оваций. Хотя умирать, в конечном итоге, никто не прочь, то есть босым и простоволосым вступать во всеобщую ночь, которая ожидает всякого, как уверял Гораций. Так писатель шишкин, что никогда в карман не полезет за словом, назвал свой ранний роман — действие происходит в Твери, герой бы отдал полцарства за очищение совести. Провинциальный быт. Золотой девятнадцатый. Император ещё не убит. Генеральша Н. брезгливо разглядывает швейцарца. Но и житель Женевы не хочет стариться, помещать (если кто-то неведомый на приказе изобразил печать) своё белое тело в прижизненный ветхий гроб, что в карцер. Смерть приходит внезапно. Черна её нагота. Перочинный нож, гвардия Папы, таинственные счета. Что ещё нам известно о нём, швейцарце? «Небесные окна потухли…» «Небесные окна потухли». — «Ты что? Неужели беда, и дальние звёзды, как угли, погасли, причём навсегда?» — «Вот именно – в области света сложился большой дефицит, и даже случайной планеты нигде в небесах не висит. Материя стала протеем, объявлен бессрочный антракт». — «Но как мы с тобою сумеем узнать этот горестный факт?» — «Никак! Постепенно остудят глубины земного ядра, и жизнь у любого отсудят, включая лису и бобра. Лишь ангел, угрюмый неряха, очки позабыв впопыхах, пройдёт по окраине страха с мечом в невесомых руках». ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ А собраться вдруг, да накрыть на стол… Александр Сопровский 1. «Голосит застолье, встаёт поэт, открывает рот (кто его просил?)…» Голосит застолье, встаёт поэт, открывает рот (кто его просил?). Человек сгорел – бил тревогу Фет, но Марию Лазич не воскресил. Человек горит, испуская дым, пахнет жжёным мясом, кричит, рычит. И январским воздухом молодым не утешившись, плачет или молчит. Ложь, гитарный наигрыш, дорогой. Непременно выживем, вот те крест. Пусть других в геенне жуёт огонь и безглазый червь в мокрой глине ест. И всего-то есть: на устах – печать, на крючке – уклейка, зверь-воробей в обнажённом небе. Давай молчать. Серой лентой обмётанный рот заклей, ибо в оттепель всякий зверь-человек сознаёт, мудрец не хуже тебя, что ещё вчера небогатый снег тоже падал, не ведая и скорбя, и кого от страсти Господь упас, постепенно стал холостая тень, уберегшая свой золотой запас, а точнее, деньги на чёрный день. 2. «Что есть вина, ma belle? Врожденный грех? Проступок?..»
Что есть вина, ma belle? Врождённый грех? Проступок? Рождественская ель? Игрушка? Хлипок, хрупок, вступает буквоед в уют невыносимый, над коим царствует хронограф некрасивый. Обряд застолья прост: лук репчатый с селёдкой норвежскою, груз звёзд над охлаждённой водкой, для юных нимф – портвейн, сыр угличский, томаты болгарские. Из вен не льётся ничего, и мы не виноваты. О, главная вина – лишай на нежной коже — достаточно ясна. Мы отступаем тоже, отстреливаясь, но сквозь слёзы понимая: кончается кино, и музыка немая останется немой, и не твоей, не стоит страшиться, милый мой. Базальтовый астероид, обломок прежних тризн, – и тот, объятый страхом, забыл про слово «жизн» с погибшим мягким знаком. Да! Мы забыли про соседку, тётю Клару, что каждый день в метро катается, гитару на гвоздике храня. Одолжим и настроим. До-ре-ми-фа-соль-ля. Певец, не будь героем, взгрустнём, споём давай (бесхитростно и чинно) — есть песня про трамвай и песня про лучину, есть песня о бойце, парнишке из фабричных, и множество иных, печальных и приличных. «В сонной глине – казённая сила…» В сонной глине – казённая сила, в горле моря – безрогий агат, но отец, наставляющий сына, только опытом хищным богат. Обучился снимать лихорадку? Ведать меру любви и стыду? Хорошо – шаровидно и сладко, словно яблоку в райском саду. Пожилые живут по науке, апельсиновой водки не пьют и бесплатно в хорошие руки лупоглазых щенков отдают. Да и ты, несомненно, привыкнешь. Покаянной зимы не вернёшь, смерть безликую робко окликнешь, липкий снег на губах облизнёшь. Это – мудрость, она же чревата частным счастием, помощью от неулыбчивого гомеопата, от его водянистых щедрот. И, под скрип оплывающих ставен опускаясь в бездетную тьму, никому ты, бездельник, не равен, разве только себе самому. «Птичий рынок, январь, слабый щебет щеглов…» Птичий рынок, январь, слабый щебет щеглов и синиц в звукозаписи, так продолжается детская песня без слов, так с профессором дружит простак, так в морозы той жизни твердела земля, так ты царствовал там, а не здесь, где подсолнух трещит и хрустит конопля, образуя опасную смесь. Ты ведь тоже смирился, и сердцем обмяк, и усвоил, что выхода нет. Года два на земле проживает хомяк, пёс – пятнадцать, ворона – сто лет. Не продлишь, не залечишь, лишь в гугле найдёшь всякой твари отмеренный век. Лишь Державин бессмертен, и Лермонтов тож, и Бетховен, глухой человек. Это – сутолока, это – слепые глаза трёх щенят, несомненно, иной мир, счастливый кустарною клеткою, за тонкой проволокою стальной. Рвётся бурая плёнка, крошится винил, обрывается пьяный баян, — и отправить письмо – словно каплю чернил уронить в мировой океан. |