2. «Привет тебе из северного града…» Привет тебе из северного града, манхэттенская жительница! Окна в моей квартире инеем покрыты, трещит камин, с фонографа струятся рождественские песни. С декабря мы, милая, отрезаны от мира, портовые рабочие без дела сидят в пивных, а добрые хозяйки уже на рынках выбирают самых упитанных индеек. В эти дни кто занят верховой ездою, кто катается на лыжах, кто проводит субботы за бильярдом, кто – за бриджем, твоим ножом я разрезаю книги, которые с последним кораблём пришли из Петербурга, а порою — мороз смягчится, вспыхнет пунш горячий в хрустальной чаше, мысли, будто в детстве, легки и беззаботны… К Рождеству с оказией Цветков из Вашингтона препроводил мне вечное перо — то самое, которым эти строки написаны. Лишь изредка, взглянув на старую чернильницу, я вдруг вздохну, вздохну– а почему, не знаю. А что у вас? На улицах вечерних, при свете газа, музыка из окон несётся фортепьянная? Горланят разносчики сосисок? Из гостиниц на улицу выглядывают грустно старухи в чёрных платьях? Пастухи из дальних прерий, в синих джинсах, так же дивятся небоскребам и роняют широкополые смешные шляпы на мостовые? Ах, американцы! И горячи, и незамысловаты, и как-то слишком деловиты – но я чувствую завидную судьбу страны твоей, подружка… Новый Йорк ещё затмит Москву и Петербург, Париж, и Рим, и Лондон… А покуда мне снится – ты выходишь из театра к разъезду, усмехаясь грубой драме провинциальной труппы, отпускаешь карету, с наслаждением вдыхаешь сырой, протяжный ветер с океана, плутающий в кирпичных – восемь, десять, а то и двадцать этажей – громадах, и старый номер «Русского богатства» из сумочки торчит. Бредёшь одна, эманципе, и шляпка без вуали… А что кинематограф? В самом деле такая удивительная штука, как пишут монреальские газеты? 3. «Почтеннейший Моргулис, высылаю…» Почтеннейший Моргулис, высылаю курьерской почтой рукопись, в надежде, что ты меня ещё не проклял. Долго я с ней возился и, в конце концов, отправившись с семейством в декабре на воды, захватил её с собою и попотел изрядно, исправляя где перевод, где – автора, который (признаюсь по секрету) простоват, и часто, часто склонен в дверь ломиться открытую. Ведь нам с тобой и так, мой Михаил, доподлинно известно, что Иисус есть Бог, что доказательств не требуется добрым христианам, а коли ты безбожник – никакая брошюрка в сто страниц не обратит язычника в спасительную веру… Ну, не сердись. Ты, знаю, убеждён, что там, в атеистических краях, народ непросвещённый жадно ждёт напористых речей заокеанских, которые мы в меру слабых сил перелагаем на язык отчизны… Вернулись с юга. Труд мой завершён. И вот в сочельник еду я со службы в омнибусе, купив жене в подарок настольный канделябр, а сумку с текстом засунув под сиденье. Зачитавшись газетой либеральной из Москвы (там смягчена цензура, вольнодумцев освобождают, вводят суд присяжных, купцам дают дворянство, и едва ли не отменяют крепостное право), я выхожу – а сумка и останься в омнибусе! Моих истошных криков не слышит кучер, и ни одного извозчика в округе! Всё пропало! И корректура, и наброски пьесы, и дневники, и письма! Рождество омрачено – опять до поздней ночи тоскуя, правлю текст… а через две недели – представляешь ли? – открытку прислал мне стол находок. Отыскался мой скучный труд! Признаться, я подумал: вот нация, достойная своей прекрасной королевы. В ежедневном единоборстве с северной природой нет времени у честного канадца губить страну в пожаре революций, гражданских войн и бунтов, разрушая порядочность грядущих поколений… Не потому ль, любезный мой Моргулис, любая смута – в Азии ль, в Европе — бросает человеческие волны к гостеприимным этим берегам? Ну, будь спокоен, милый. В третий раз я книгу просмотрел, добавил новых поправок, можешь сразу отдавать типографу. Даст Бог, и вправду будет в отечестве прочитан и оценен заморский проповедник… До свиданья, друг Михаил. С повинной головою пора идти к ревнивым аонидам, утратившим былую благосклонность: уж больше года дикая Канада не слышала моей угрюмой лиры. 4. «Мой добрый Милославский, с Рождеством…»
Мой добрый Милославский, с Рождеством тебя Христовым. В нашем Монреале на две недели позже свистопляски коммерческой, когда католик честный отпраздновал уже и Новый год, и ёлку полувысохшую вынес навстречу мусорной телеге, мы его справляем тихо, без затей: негусто с православными в Канаде, и те, сам знаешь, больше ждут весны и светлого Христова Воскресенья. В газете из Парижа, доходящей с изрядным опозданием, встречаю твои статьи о храмах, о легендах Святой Земли – а это значит, ты благополучен – не убит арабом, не выслан из державы иудейской верховным раввинатом. Но, признаться, скучаю по твоим рассказам, по пространным, страстным письмам. Где новеллы, где твой роман заветный? Неужели тебя, мой друг-прозаик, так смутили реформы на Руси? Властитель дум там ныне – журналист-разоблачитель, экономист, умеющий расчислить сравнительные выгоды оброка и барщины, да автор престарелый когда-то запрещённых откровений двадцатилетней давности. Кипит отечество, пристрастно выясняя, насколько голым был король покойный. Там, на полях литературных схваток, один зоил клеймит другого, третий провозглашает русскую идею, обоих упрекая – то в мздоимстве, то в верной службе прежнему тирану. Теперь в народе новые герои — ремесленник, купец, изобретатель, единоличник. Бедные поэты! Им впору хоть топиться, как писал несчастный Баратынский. Но тебе не стыдно ли, мой добрый Милославский? Когда недобросовестный подрядчик возводит храм на зыбком основанье из скверного песчаника и сам находит смерть в развалинах, когда, всем миром по ассарию, по лепте собрав, постановляют строить новый похожий храм – смутится ли певец, сжимающий возлюбленную лиру? Литература выше перестройки, мой Милославский. Даже если там, на родине, соорудят хрустальный Дворец Предпринимателя, ремёсла вдруг возродятся, в лавках зеленных пахучей грудой лягут апельсины из Палестины, новый Ломоносов прославит просвещённого монарха — я и тогда, чуть обернусь, увижу твой страшный Харьков – мытарей, блудниц, разбойников, в отчаянии жизнь хватающих рукою перебитой, и Сына Человеческого, молча глядящего в слепые их глаза. |