«Там, где шипастые растения, и шпат поверженный могуч…» Там, где шипастые растения и шпат поверженный могуч, плывут раскидистые тени шершавых, истощённых туч — всё прошлое на страсть потратили, и будущее – как и ты; плывут, любому наблюдателю видны – но только с высоты. Давно ли, школьною тетрадкою утешен, наизусть со сна ты пел вполголоса несладкие стихи майора Шеншина? Давно ль восторги эти загодя, сок вытянувши из земли, ольхою, и сердечной ягодой, и мхом прогорклым поросли? Так созерцающий озёрную гладь в острых крапинках дождя зачем-то просит смерть позорную не хлопать дверью, уходя. Стирай, душа, простынки-наволочки, ложись верёвкой бельевой — хрустят ли облачные яблочки в твоей ладошке неживой? «…а ещё – за начальною школою…» …а ещё – за начальною школою, средь обкорнанных тополей, знай ветшала забытым Николою на могильцах, – светлее, смелей, чем казалось, головкою маковой мне кивала, робела навзрыд… Ах, как много в Московии всякого незабвенного хлама лежит! Только не по Ордынке купеческой — там лихой обитает народ, там кистень в друзьях с кистью греческой да метро механический крот роет, вялые речки подземные промораживая острым ртом, палисадники пахнут изменою — не о том ли… О нет, не о том. Разве родина… (нет, разумеется) не приказывает, как земля, умирать, а отчасти – надеяться? То ли музыка, то ли петля — да и я пережил её прелести, поглотил всё печное тепло, чтобы Керберу в чёрные челюсти рукописное время текло «Ночь белая бежит, а чёрная хлопочет…» Ночь белая бежит, а чёрная хлопочет — снежинками кружит, коньки о камень точит. День белый недалёк, а чёрный – ляжет рядом с седым, на потолок уставясь влажным взглядом, — похлёбку стережёт, простуду хмелем лечит, не мудрствует, не лжёт, воробушком щебечет. Жестка моя кровать. Я знаю, горячо ли, колеблясь, оплывать копеечной свечою перед заступницей – но всякий просит чуда: застыть, сощуриться и помолчать, покуда в бумажных небесах окраины московской дым стелется, дыша истомой стариковской. «Согрели, вызвали, умыли…» Согрели, вызвали, умыли, отдали голос на ветру. В каком же я родился мире? В таком же точно, где умру, где солнце в флорентийских соснах, телеги скорбные гремят и в твёрдых толщах рудоносных горчат кровавик и гранат. Зачем (другим досталось, нищим, спасенье) мы с тобой, душа, по переулкам пыльным ищем огонь из звёздного ковша? Там резеда, там мало света, под крышей горлицы дрожат, и письма, ждущие ответа, в почтовом ящике лежат. И с каждым каменным приливом волну воздушную несёт к мятущимся, но молчаливым жильцам простуженных высот. «В тщетном поиске рифмы к Некрасову, в честной бедности дар свой виня…»
В тщетном поиске рифмы к Некрасову, в честной бедности дар свой виня, погляди в интернете «саврасого» – не художника, просто коня — мигом выйдет война партизанская, талый снег да родильницы стон, пожилая лошадка крестьянская с чёрной гривой и жидким хвостом. А по Лиговке пьяные писари ходят-бродят, шатаясь, ложась, как на родине водится исстари, в придорожную мягкую грязь, и храпят по казармам рабочие (руки-крюки, колтун в волосах), и пружинка скрипит в позолоченных, недешёвых карманных часах. Леденец прохладительный – за щеку. Что за шум? Не свергают ли власть? Заговорщика дворник с приказчиком волокут в полицейскую часть. То кричат ему: «Накося-выкуси!», то – в лицо кулаками! Еврей, из студентов. Ах, сколько же дикости в нашем тёмном народе, Андрей! До сих пор ли, глухая кормилица, поутру повзрослев невпопад, твои школьницы носят в чернильнице ненадёжный растительный яд? Недоспали, напутали сослепу – холодей же, имперский гранит, где савраска, похожий на ослика, на петровскую лошадь глядит… «Шелкопряд, постаревшей ольхою не узнан…» Шелкопряд постаревшей ольхою не узнан, отлетевшими братьями не уличён, заскользит вперевалку, мохнатый и грузный, над потухшим сентябрьским ручьём. Суетливо спешит, путешественник пылкий, хоть дорога и недалека, столько раз избежавший юннатской морилки, и правилки, и даже сачка. Сладко пахнет опятами, и по прогнозу (у туриста в транзисторе) завтра с утра подморозит. А бабочка думает: грозы? наводнение? или жара? Так и мы поумнели под старость – чего там! — и освоили суть ремесла сообщать о гармонии низким полётом, неуверенным взмахом крыла. Но простушка-душа, дожидаясь в передней, обмирает – и этого не передать никому, никогда, ни на средней, ни на ультракороткой волне. |