«Ах, знаменитый бестселлер, листая который за ужином…» Ах, знаменитый бестселлер, листая который за ужином, вдумчивый биржевый маклер чешет затылок, меняясь в лице, знакомясь с теорией мира, требующей трёх с лишним дюжин осей для пространства, зато не нуждающейся в творце! «Ты уже прочла?» – «Не отрываясь». – «Да, в самом деле… Даже мне, с моей школьной тройкой по физике… Этот еврей…» — «Англичанин». – «…он правда прикован к креслу?» (Кивок.) «Еле-еле говорит. Книги – диктует. Но – женат, и нажил троих детей». Что ответить тебе, быстроглазый британский гений, в инвалидной коляске, с атрофией лицевых мышц? Я и сам, томящийся в клетке из трёх измерений, неуместен, как вывих, я сам в последнее время тих и не слишком улыбчив, карман мой прорван, всякие мелочи выпадают, а потом и не вспомнишь, что именно потерял – красоту ли греческих формул, или любовь к простору и времени? Не до оды мне, не до гимна — и какие три дюжины! Одного, право, хватит с лихвою, четвёртого, чтобы жадным глазком заглянуть в разлом дышащего пространства, туда, где пеньковой тьмою схвачено мироздание, словно морским узлом. …Теоретически, вылетев со скоростью света в одном направлении, в конце концов прибудешь, как Магеллан, в отправную точку. Жаль, что не только сам ты за время это кончишься, но и вся вселенная. Так что подобный план даже в случае расцвета звездоплавания не пригодится. Браво, мудрый мой астрофизик. Но посоветуй всё-таки, как обнаружить его, четвёртое? Пролетает чёрная птица, вероятно, скворец, над весенней улицей. Ночь в руках — гуттаперчевый шар, слюдяные блестки, а днём стелется дым от сожжённой листвы по окрестным дачам. Пахнет корицею, мокрым снегом, терпким вином. Словом, всем, чего не храним, а потерявши – плачем. «Разумеется, время – праздник. Столько в нём приправ, причуд и прикрас…» Разумеется, время – праздник. Столько в нём приправ, причуд и прикрас. Так в пустынном музее народов востока умиляешься лишний раз — сколь открыт образованному японцу мироздания стройный вид! Цепенеет, тлеет косматое солнце, вдоль по озеру лодка скользит, конь вдали гривастый процокал, светло-серая дышит мгла — только жаль, что полуслепому соколу не обогнать орла. Вот и мы, дружок, должно быть, могли бы петь во сне, о будущем не говорить, вдвоем разделывать снулую рыбу, клейкий рис в горшочке варить, под куполом в звёздный горошек насвистывать славный мотив, да зелёный чаёк из фарфоровых плошек прихлёбывать, ноги скрестив. Дальний путь, сад камней, золотые хлопоты – неужели ты думаешь, я о Японии? Нет – я о зависти к чужому опыту, ревности к чужой гармонии. Открываешь газету – детоубийцы, наркоманы, воры, рабы страстей, а меж тем уверяют, что те же токийцы никогда не наказывают детей… Врут, конечно, как ветер в конце апреля. Вероятно, тюрингский гном тоже завидует русским лешим. Время слабеет, треща голубым огнём. Время опоры ищет, хотя и само оно тоже опора кому-то. Запуталась? Ничего. Видишь, как угль, черны крылья у ворона, тушь хороша, и вечер – чистое волшебство… «Старые фильмы смотреть, на февральское солнце щуриться…»
Старые фильмы смотреть, на февральское солнце щуриться. Припоминать, как водою талой наполнялись наши следы. Детские голоса окликают меня с заснеженной улицы, детские голоса, коверкая, выкрикивают на все лады имя моё. Над Москвой – деловой, дармовой, ампирной — мягкая пыль времени оседает на крыши, заглушая перебранку ли, перекличку. Сказать по правде, мир мой обветшал и обрюзг за последние годы. Небольшая это беда, да и что кокетничать, потому как притча насчёт земли и зерна, как и ранее, справедлива. Ещё не вечер. Поднаторев в науках — природоведении, арифметике, чистописании — дети играют в войну, ружьями потрясают, большими саблями, пистолетами. Падают в мокрый снег и хохочут. Нет, пожалуй, всё-таки это чужое имя, или вообще не имя, а попросту – детский смех чередуется с криками, и право слово, неважно в чём их смысл, белладонны довольно ещё в зрачке, соглядатай, прильнувший глазом к замочной скважине, за которой бездонный спор на неведомом языке. «Вечер страны кровав и лилов, ворон над ней раскрывает рот…» Вечер страны кровав и лилов, ворон над ней раскрывает рот. По Ленинграду спешит господин Ювачёв с банкою шпрот, с хлебною карточкой, лох, с номером «Правды» в руке, будь у него котелок – то спешил бы домой в котелке, и рассмешил бы вас, и тоскою пронзил висок. Так господин Ювачёв долговяз, и дыряв у него носок. В клетчатый шарф спрятался он, в вытертый плед, жизнь, уверяет, фарс, а смерть так и вовсе бред, к чёрным светилам поворотясь тощим лицом, чаю с баранками, что ли, выпить перед концом… «Старинный жанр прогулки городской…» Старинный жанр прогулки городской, ямб пятистопный – белый, благородный, неспешный ритм шагов по мостовым… Давно уже, любовь моя, по ним не проходил курчавый Александр, ленивый Осип, Александр другой — но в точности как первый ветрогон и алкоголик. Все они, в краях недостоверных, облачных, туманных, беседуют друг с другом, усмехаясь, когда бросают взгляд на землю нашу, где отжили, отмаялись, оставив в наследство нам вечерний переулок с кирпичным силуэтом колокольни, настырных голубей в прохладном парке, которых, коли помнишь, при Хрущеве отлавливали сотнями, сетями особыми, с неведомой заразой сражаясь. Нынче в городе всё больше ворон, не голубей, поди поймай её, хитрюгу, с золотым колечком в огромном клюве, да и крысы что-то чрезмерно расплодились. Но зато не так суровы зимы, и весна приходит раньше. Правда, во дворах ещё чернеет снег, и резок ветер. Ты мёрзнешь? Не беда. Настанет май, откроются пруды, где можно лодку взять напрокат, и всласть скользить, скользить над зарослями сонной элодеи… |