Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Керосинка в дворницкой угловой…»

Керосинка в дворницкой угловой
да витает слава над головой —
одному беда, а другому голод,
у одних имущества полон дом,
а кому-то застит глаза стыдом
и господским шилом язык проколот.
И один от рождения буквоед,
а другому ветхий стучит завет
прямо в сердце, жалуясь и тоскуя.
Голосит гармоника во дворе.
Человек, волнуясь, чужой сестре
сочиняет исповедь земляную.
Человек выходит за табаком,
молоком и облаком, незнаком
ни с самим собой, ни с младенцем Сущим.
Остаётся музыка у него,
да язык, да сомнительное родство
с пережившим зиму, едва поющим
воробьем обиженным. Высоко
он проносит голову, глубоко
в ней сидят два ока, окна протёртых,
а над ним, невидим и невредим,
улыбаясь Марии, Господь один
равнодушно судит живых и мёртвых.

НЕВИДИМЫЕ

(2003–2005)

«Если вдруг уйдёшь – вспомни и вернись…»

Если вдруг уйдёшь – вспомни и вернись.
Над сосновым хутором головою вниз
пролетает недобрый дед с бородой седой,
и приходит зима глубокая, как запой.
Кружка в доме всего одна, а стакана – два.
Словно мокрый хворост, лежат на полу слова,
дожидаясь свиданья с бодрствующим огнём.
Кочергу железную пополам согнём,
чтобы нечем было угли разбить в печи.
Посмотри на пламя и молча его сличи
с языком змеиным, с любовью по гроб, с любой
вертихвосткой юной, довольной самой собой,
на ресницах тушь, аметисты горят в ушах —
а в подполье мышь, а в прихожей кошачий шаг,
и настольной лампы спиральный скользит накал
по сырому снегу, по окнам, по облакам…

«Как я завидую великим!..»

Как я завидую великим!
Я так завидую великим,
как полупьяный кот учёный
завидует ночному льву.
Ах Пушкин, ах обманщик ловкий!
Не поддаются дрессировке
коты. Вот мой, допустим, чёрный
и бестолковый. Я зову —
а он мяучит на балконе,
где осень, как мертвец на троне,
глядит сквозь кружево сухое
кленовых листьев. Ах, беда —
Архип охрип, Емеля мелет,
гордячка плакать не умеет,
и в неизбежном лёгком хоре
светил мой голос никогда
не просияет. Бог с тобою!
На алое и голубое,
на жёлтый луч и дождик бедный
расщеплена и жизнь, и та,
что к вечеру художник трудный —
ткач восьминогий, неприютный, —
означит сетью незаметной
в углу сентябрьского холста.

«Вот картина жизни утлой: поутру с посудой мутной пилит кроткий индивид…»

Вот картина жизни утлой: поутру с посудой мутной
пилит кроткий индивид
к гастроному у больницы, где младая продавщица
потной мелочью гремит.
В проволочной пентаграмме двор с беседкой, с тополями,
три семёрки из горла,
ломтик плавленого сыра, полотно войны и мира,
просияла и прошла…
Глубока земли утроба. Что толпиться возле гроба,
на подушках ордена.
Продвигается к закату век, охотится на брата
брат, настали времена
криводушны, вороваты – и проходят отчего-то,
чья же, господи, вина?
Как сказал цветков когда-то, нет двуногому работы,
только смерть или война.
Ах, картина жизни праздной: долгий город безобразный,
облик родины всерьёз!
Не узнала, не забыла, билась в судороге, любила,
выгоняла на мороз —
ну куда ты на ночь глядя? Что с тобою? Бога ради!
Налегке так налегке,
только шарф, чтоб не продуло. Ах, отчизна, дура дурой,
с детской скрипочкой в руке…
Тьма сырая смотрит нагло. Так куда ж нам плыть? Куда глаза
глядят, туда, где луч
ртутный воздуха не чает, тонким снегом отвечает,
где кривой скрипичный ключ
звякнет в скважине замочной, чтобы музыкой заочной…
брось. Меж ночью и цепной
жизнью, что светлеет, силясь выжить, прочен и извилист,
шов проходит черепной.

«Тайком прокравшись в лунный сад…»

Тайком прокравшись в лунный сад
(там, верно, сторож – ну и ладно!),
священник с физиком сидят
под небом осени прохладной.
Корнями тихо шевеля
вслед уходящим поколеньям,
ликует влажная земля,
и пахнет яблоком и тленьем.
Повесив нос, наморщив лоб,
молчит во тьме и смотрит криво
немолодой печальный поп,
своё прихлёбывая пиво.
А физик чешет волоса
и ласково твердит: не будем!
Жизнь есть не более, чем
самозарождающийся студень.
Проникновенна и мертва,
луна кругла, а не двурога,
попомни, поп, мои слова,
не сокрушайся, ради бога!
А бог, кряхтя, вдали ружжо
рядит селитрою толчёной
и приговаривает: ужо
тебе, старательный учёный!

«Проповедует баловень власти…»

Проповедует баловень власти,
грустно усом седым шевеля,
что рождается смертный для счастья,
будто птица – парения для.
Беломорский вития, о чём ты
беспокоишься, плачешь о ком,
в длани старческой, словно почётный
знак, сжимая стакан с мышьяком?
И пока прокажённый в пустыне
приближаться к себе не велит,
и твердит свои речи простые,
и далекого Бога хулит, —
знаем мы – зря бунтующий житель
так ярится на участь свою.
Отчитает его Вседержитель,
и здоровье вернёт, и семью.
Всё пройдёт, всё пойдёт как по нотам,
будет сентиментален конец,
прослезится Всесильный, вернёт Он
и верблюдов ему, и овец.
Что ж печальны Адамовы внуки?
Или мало им дома тоски,
где бросается горлица в руки
и сухие стропила крепки?
Или мало дневного улова
и невольных вечерних забот?
Но листающий книгу Иова
словно жидкое олово пьёт.
42
{"b":"537204","o":1}