«Стыдно сказать, но в последнее время я сущим сухим листом…» Стыдно сказать, но в последнее время я сущим сухим листом ощущаю себя, тем сильнее, что мало-помалу ясно — осыпается всякий сезонный праздник, в том числе и победный салют небывалой частной жизни, выдыхается, словно яблочный самогон в чайном блюдце с каёмкой, её голубая влага, и шуршит в темноте обёрточная бумага на подарке недорогом. По словам жены, я в ночи скрежещу зубами и, огрызаясь на угрозы хозяев небесных, сумрачным их рабам рассылаю в подарок сны о том, как мохнатый заяц крепкой лапкой бьёт в игрушечный барабан. Дети мои, право слово, это проблема. Запас мой (чувств и мыслей) оскудел, а пополнять его стало опасно. Ох. По утрам, как отец покойный, я страдаю не то что астмой, но застарелым кашлем курильщика. Вдох вслед за выдохом все труднее. Подходит к штанге спившийся легковес, подымает её, роняет, всхлипнул, ушёл, затих. Так и я, дорогие мои, страшусь, что беспощадный ангел изблюет меня, морщась, из уст своих. Крепкое нынче пивко. И зима необычно сурова. Вот персонаж мой любимый, бомж без денег и крова, раздобыл где-то баян, научиться играть сумел. В переходе подземном поёт, собирает монетки на опохмел. Мимо него бредёт человечество, нация без отечества, а над ним Христос, а под ним – могилы до самого центра земли. Сердце ещё колотится, ландышем горьким лечится, в кепке мелочь с орлом ощипанным, полтинники да рубли. Procul este, profani. В смысле – прочь, посторонние. Как для камня нет бороны, так для гибели нет иронии (всю-то ночь радела, гасила в прихожей свет), но для музыки нет предела, и смерти нет. НОВЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ Февраль 2001 – октябрь 2003 «Говорят, что время – река. Тогда человек – ручей…» Говорят, что время – река. Тогда человек – ручей, что уходит внезапно под почву – и нет его. Остаются сущие мелочи, вроде ключей запропастившихся, не говоря уж о изгрызенной трубке, очках, разговорах о воскрешении Лазаря (квалифицирующемся как бред, нарушающий все законы физики). По чужой душе без фонаря не побродишь, а фонаря-то и нет. Говорят, что носивший музыку на руках и губивший её, как заурядный псих, несомненно, будет низвергнут в геенну как соблазнивший кого-то из малых сих. А ещё говорят, что смерть – это великий взрыв. Ничего подобного. Или я ошибаюсь, и второпях ночную молитву проговорив, даже грешник становится равен своей любви? За колючей проволокой земной тюрьмы, за поминальным столом с безносою, в многотрудный подземельных скорбей, без ушедших мы кое-как выживаем – но как же они без нас? «Всё ли в мире устроено справедливо?..»
Всё ли в мире устроено справедливо? Протекает в лугах река, а над нею ива То роняет листья, то смотрит в ночную воду, Не спеша оплакать свою свободу. А над нею звезда лесов, блуждающая невеста Молодому камню, себе не находит места, Тыркается лучами в пыль и, не зная солнца, Неизвестно куда, неизвестно зачем несётся. А над ней человек – никому не муж, не любовник, Он свечу восковую сжимает в зубах неровных, Нерадивый хозяин неба, незаконный владелец суши, Указательными он зажимает уши, Распевает под шум ветвей, босою ногой рисуя Чёрный крест на песке, никому особо не адресуя Ни огня своего, ни ненависти, ни печали. Сколько раз мы с тобою его встречали — Сколько раз воротили взгляд перед тем, как зябко Бросить монетку в его пустую овечью шапку… «Жительница ночных поездов, ты и сейчас ещё молода, но…» Жительница ночных поездов, ты и сейчас ещё молода, но мы не виделись слишком долго. Должно быть, прекрасной дамой многие числят тебя доселе, хотя изменилось, как говорится, многое с той поры, когда над Обводным каналом, словно Астарта, луна двурогая ухмылялась. Была ты в те годы сущей монашкой. Очи держала долу, щурясь, сутулилась, говорила мало. Столько несчастий рушилось на тебя, что я думал: эту Господню школу кончить дано не всякому, и дёргался, когда чёрной масти кони, кружась, мимо тебя пролетали, и – почему-то левой — рукою ты от них отмахивалась. Много плакала. Помидоров и огурцов не выносила, как и арбузов, впрочем. Одевалась из «Детского мира». Любила морские камни. Разговоров о грехе не терпела. Молилась. К началу ночи очевидно грустнела. Школьною ручкой писала стихи о Риме, где не бывала, считая, однако, что именно там Франциск Ассизский проповедовал сойкам и чайкам. Съездишь, вернёшься — поговорим и выясним все неточности и ошибки. Вновь месяц низкий над горизонтом мерцает, алея, как медное солнце мёртвых. И не припомнить, нет, не припомнить, что было во-первых, а что в-четвёртых. Ты кивала, когда вопрошал я – простила ли, не простила. А через десять лет отомстила – как же ты мне отомстила! «Вот замерзающая Волга. Вот нож, Евангелие, кровать…» Вот замерзающая Волга. Вот нож, Евангелие, кровать. Ты уверяешь, что недолго осталось им существовать. Ты повторяешь, взор сужая, что мучающее нас во сне, бесспорно, правда – но чужая. А явь – на вороном коне четвёртый всадник, имя коему я не смогу произнести, хотя тревоги и покоя мне тоже хочется. Свисти, степной разбойник, разверзайся, небесный свод. И льва, и зайца, и горлицу, и всех иных простуженных зверей земных к вратам заснеженного рая, ничьей вины не разбирая, уже ведёт среди могил серьёзный ангел Азраил под звуки песни колыбельной. Но слов её издалека не услыхать. Лес корабельный сведён. Усердствует река, течёт река, точильный камень по дну глубокому влача, где беспокойно дремлет Каин – один, без плача и врача… |