«Состязаться ли дуньке с Европой…» Состязаться ли дуньке с Европой, даже если не гонят взашей? Запасной сарафанчик заштопай, молодые карманы зашей. Слышишь – бедную Галлию губят, неподкупному карлику льстят, благородные головы рубят — обожжённые щепки летят и теряются в автомобильных пробках, в ловчих колодцах очей голубиных. До луврских ткачей и до их гобеленов обильных — что им, звёздам Прованса, холмам обнажённым, где римский роман завершается? И – не свобода ли есть первейшая ценность? О да! Но её одурманили, продали. В коммунальном стакане вода подземельная пузырится. Дождь – каштановый, устричный – льёт в Фонтенбло. Обнищавшая птица (скажем, сыч) воровато клюёт беспризорные зёрна. Пшеничные? Нет, ячменные. Видимо, личная не сложилась, да и подобрать ли рифму к милостыне? Чёрное платье тоже вымокло, солнцу назло. Нелегко. И тепло. И светло. «От картин современных горчит в глазах, а от музыки клонит в сон…» От картин современных горчит в глазах, а от музыки клонит в сон, а перед сном, братом известно чего, под окном опавшие листья (рябины? клёна?) в лубяной собирают короб. Всяк виноват перед всяким, особенно если он не способен любить или быть любимым. Стакан гранёный, орех калёный, у постели больного бородатый, важный шаман в белотканой ризе с выдолбленным хрустальным посохом, полным незамерзающей ртутью, на одном из трёх надгробных камней читает протяжное: «Кажется, это кризис», доброму молодцу на кривом жеребце, застывшему на перепутье. Как заметил один растлитель, с прибаутками приобретая путевку в ад, любая хворь приближает к предбаннику вечности (там на крюках окалина, там мелкие капли напрасного дихлофоса на мокрицах и пауках, там спят вповалку и не видят даже ночных кошмаров). Надо ковать железо, пока оно светится и не ржавеет, пока наковальня крепка — но молот, пожалуй, стал неподъёмен. Даже гвоздя завалящего не выходит, даже ножа, не говоря о, скажем, добротной подкове или узком копье. Остывающий мой металл, мой беспомощный коновал, для чего мы так судорожно и упрямо то распеваем псалмы, поворотясь кровоточащей спиною к нехитрым глазам врага, то на песке синайском вечнозелёной веткой кресты и свастики чертим — неужели затем, чтобы налобном месте чужие дети кричали: «Ага! Афанасий Дементьевич, что ж получается? Значит, ты тоже смертен?» «Когда с сомнением и стыдом…»
Когда с сомнением и стыдом ты воротишься в отчий дом, сдаваясь нехотя на милость минувшего, мой бренный друг, — очнёшься, осознавши вдруг, что всё не просто изменилось, а – навсегда. И сам нальёшь за первый снег, за первый дождь поникших зим, погибших вёсен, истлевших осеней. Они не повторятся, извини, лосинам не воскреснуть в лося. Младенец учится ходить — и падает, и плачет. Сыть собачья, травяной мешок ли — а что хохочем за столом и песни старые поём — пройдёт и это. Как промокли шатающиеся у окна, как незабвенна и страшна весна, как сумерки лиловы! Прошедшего, к несчастью, нет — оно лишь привидение, бред, придумка Юрия Петухов а. И всё-таки – вдвоём, втроём вступить в зацветший водоём, где заливается соловьем неповторимый Паваротти — и мы, как на поминках, пьём, за то, как мир бесповоротен. «Если мне и дано успокоиться…» Если мне и дано успокоиться — сами знаете, где и когда. «Перемелется», «Хочется-колется», «Постарайся», «Не стоит труда». В измерении, где одинакова речь борца и бездомного, где стынет время хромого Иакова, растворяясь в небесной воде, ещё плещется зыбкая истина, только приступ сердечный настиг чайку в небе… La bella è triste. На океан, на цикаду в горсти месяц льёт беспилотный, опаловый свет, такой же густой, как вчера. Сколько этот орех ни раскалывай — не отыщешь, не схватишь ядра… И шумят под луною развалины, пахнет маслом сандаловым, в дар принесённым. «Как ты опечалена». — «А чего ты ещё ожидал?» — «Не сердись». Мне и впрямь одиноко, как бывает в бесплодном труде не пророку – потомку пророка, не планете – замёрзшей звезде… «Когда кажется слишком жёсткой кровать, и будильник сломался, или…» Когда кажется слишком жёсткой кровать, и будильник сломался, или вдруг наручные начали отставать (а раньше всегда спешили), и не в силах помочь ни новый завод, ни замена батарейки, а на дне кармана внезапно блеснет монеткою в три копейки (встрепенись, нумизмат, конопатый пострел!) жалкое прошлое – бей тревогу. Всё это значит, что ты постарел, что, выражаясь строго, виноват (и не в силах уснуть) перед Богом – Бог с ним, но и перед самим собой – и пора навостряться в путь, в который никто не верит. Всё это значит, что мир обогнал тебя, что в озябшей сухой ладони не аммонал, а веронал, что вряд ли улыбчивый ангел тронет тебя за плечо в мартовской тишине ночной, чтобы в восторге беспричинном взглянуть за окно, где привкус лимонной корки в морозном небе, арабская вязь, и планеты бессонные, сторожевые проповедуют липам и тополям, смеясь, искусство жизни впервые. А ещё это значит, что циферблат – не лицо, а лишь круг — ну о чём ты подумал? – ада. И на стрелки уставясь, переводя их назад, ни о чём его не проси. Не надо. |