Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Льёт в Риме дождь, как бы твердящий…»

Льёт в Риме дождь, как бы твердящий «верь,
ни в яме не исчезнешь ты, ни в шуме
родных осин», – но умирает зверь,
звезда, волна. И даже Бродский умер.
То жнец, то швец, то в дудочку игрец,
губа в крови, защитный плащ засален —
уже другой, ещё живой певец
растерянно молчит среди развалин.
Не хочет ни смеяться он, ни выть,
латынью пахнет в каменном тумане.
Ну что ещё осталось? всё забыть
и всё назвать своими именами?
Но в этот час безлюден Колизей,
лишь на стене чернеет в лунном свете
посланье от неведомых друзей —
«Мы были здесь: Серёжа, Алик, Петя».

«От райской музыки и адской простоты…»

От райской музыки и адской простоты,
от гари заводской, от жизни идиотской
к концу апреля вдруг переживаешь ты
припадок нежности и гордости сиротской —
бог знает чем гордясь, бог знает что любя —
дурное, да своё. Для воронья, для вора,
для равноденствия, поймавшего тебя
и одолевшего, для говора и взора —
дворами бродит тень, оставившая крест,
кричит во сне пастух, ворочается конюх,
и мать-и-мачеха, отрада здешних мест,
ещё теплеет в холодеющих ладонях.
Ты слышишь: говори. Не спрашивай, о чём.
Виолончельным скручена ключом,
так речь напряжена, надсажена, изъята
из тёплого гнезда, из следствий и тревог,
что ей уже не рай, а кровный бег, рывок
потребен, не заплата и расплата, —
так калачом булыжным пахнет печь
остывшая, и за оградой сада
ночь, словно пёстрый пёс, оставленный стеречь
деревьев сумрачных стреноженное стадо…

«Какой там нетленной, когда до конца одну бы…»

Какой там нетленной, когда до конца одну бы
дотянуть, когда в чёрных и неучёных полях – весна,
и музыка всходит из-под земли, словно зубы
дракона, по ошибке посеянные во времена
допотопные и простые, подобные льну и шерсти,
долгому полотну океана, парусу на волне,
и шестое чувство – прохладное чувство смерти —
только наклёвывалось. В ледяном вине
оседали светлые крошки винного камня,
и старик, прищурившись (он ещё не был слеп),
раскладывал на холстине под бережными облаками
сыр, оливки, солоноватый ветер, вчерашний хлеб.

«То ли храм, то ли дворик заброшенный, то ли…»

То ли храм, то ли дворик заброшенный, то ли
время летних каникул в оставленной школе,
ночь, замки, коридоры, смотри не споткнись —
и нырнёшь с чердака в безответную высь,
где по залам негостеприимной вселенной
бродит Гея в обнимку с безумной Селеной,
и любуются пляской галактик они
на правах небогатой родни…
Бормоча, бродит Гея по вечному кругу,
за собою ведёт приживалку-подругу,
помолчи, говорит, ни о чём не жалей…
И несёт холодком из небесных щелей.

«Так, спесь твоя сильна, и сны твои страшны…»

Так, спесь твоя сильна, и сны твои страшны,
пока стоит в ушах – невольный ли, влюбленный —
шум, сочетающий тщеславный плеск волны
и гул молитвы отдалённой.
И посох твой расцвёл, и слёзный взгляд просох:
на что же плакаться, когда в беде-злосчастье
нам жалует июль глубокий сладкий вздох
и тополиный пух опухших глаз не застит?
Пусть время светится асфальтовым ручьём,
пусть горло, сдавлено волнением начальным,
переполняется тягучим бытиём,
текучим, зябнущим, прощальным, —
пусть с неба низкого струится звёздный смех —
как голосит душа, как жаль её, дурёху! —
не утешение, но музыка для тех,
кто обогнал свою эпоху.

«Оглядеться и взвыть – невеликая тонкость…»

Оглядеться и взвыть – невеликая тонкость,
замолчать – не особый позор.
Остаётся пронзительный дождь, дальнозоркость,
лень, безветрие, рифменный вздор —
для других, вероятно, бывает награда,
для аэдов, мучительный труд
изучивших, которые музыку ада
на латунные струны кладут,
для других, беззаботно несущих на плаху
захудалую голову, будто капустный кочан,
тех, которым с утра улыбается Бахус,
и русалки поют по ночам, —
но такому, кто суетен, и суеверен,
и взыскующим Богом забыт,
кто с рожденья ломился в открытые двери
веры, смерти и прочих обид, —
не видать запоздалой истомы любовной,
не терзаться под старость, впотьмах,
неутешною страстью, горящею, словно
светлячки на вермонтских холмах.

«Стоокая ночь. Электричества нет…»

Стоокая ночь. Электричества нет.
Зверь чёрный – мохнат, многоног —
твердит, что свобода – погашенный свет,
а время – гончарный станок.
В ответ я смотрю в нехорошую тьму
и, кажется, не возражаю ему.
Язык его влажен и красен,
блистающей сажей окрашена шерсть,
два уха, а лап то ли семь, то ли шесть,
и лик лупоглазый ужасен.
Хвостатая ночь. Электрический пыл.
Зверь белый по имени Быть
твердит, что вовек никого не любил,
и мне запрещает любить.
Зверь белый, светящееся существо,
широкие крылья длинны у него,
и очи горят фонарями.
Не шли мне их, Господи, – сажа ли, мел,
я отроду умных бесед не умел
вести с молодыми зверями.
Затем мне и страшен их древний оскал,
что сам я, зверь тёмных кровей,
всю жизнь, словно чашу Грааля, искал
неведомой воли твоей.
Неужто ус, коготь, и клык, и резец —
гармонии горькой ночной образец,
поведай мне, отче и сыне!
Наследники праха, которым немил
агатовый космос и глиняный мир,
о чём вы рыдаете ныне?
35
{"b":"537204","o":1}