Все чаще мыслями пробираясь через катакомбы до немецких складов, я даже не сразу понял, о чем мне говорит Колька:
– Командир, Новый год скоро.
– Че? – похлопал я на него глазами.
– Новый год, – удивленно повторил он. – Тридцать первое послезавтра.
А ведь и правда!
– Точно. Сорок второй на носу.
Страшный, чудовищный, но – переломный.
– А отметим? – Колька смотрел с надеждой, как пацан, каким он, в общем, и был. – У нас дома всегда отмечали. Ёлка, мамка пироги пекла…
Я посмотрел на него. Семнадцать лет пацану. Война, осада – все это сейчас для него совсем не важно.
– Отметим, конечно, – пообещал я. – Война войной, а Новый год – это святое.
Готовиться начали всем взводом, и я был удивлен энтузиазму голодных, усталых, привыкших к смертям людей.
Ёлку добыл Реваз. Где он её взял на голой крымской скале – та еще тайна, а он на вопросы только отшучивался. Ладно, не прям ёлка – сосенка, но хвоя же! С ветками! Воткнули в ящик с камнями – стоит.
– Наряжать! – командовал Реваз, будто не сосёнку ставил, а виноградник закладывал. – У кого что есть красивое – давай сюда!
Красивого было негусто, но взвод проявил смекалочку. Гонтаренко нанизал на нитку стреляные гильзы – блестят, чем не игрушки? Хасанов из консервной жести нарезал и выгнул звёздочек – руки золотые, молча сидел и резал, пока не сделал целую горсть. Колька размотал бинт, нарезал на полоски – снег, вроде как, и мишура заодно. Где‑то нашли кусок фольги, и Калюжный соорудил из него, проволоки и тряпицы что‑то вроде звезды. Мы торжественно нанизали ее на верхушку, отошли, посмотрели.
Кривая, тощая, увешенная гильзами, бинтами и жестяными звездочками сосенка едва ли в метр высотой смотрелась специфически, но наполняла штольню запахом смолы, хвои и красиво блестела в свете окопных свечек.
– Красавица, – сказал Реваз, отступив и любуясь. – Вах! Дома как‑то пальму нарядили, не так красиво было – веток мало.
Посмеялись – хорошо, почти по‑праздничному. Мала ёлка, крива, украшена чем Красная армия послала, но работу свою делает – смотришь, и сразу легче на душе.
Утром тридцать первого декабря рота встала на уши – к нам приехали военкор и его фотограф. Военкор – постарше, явно битый – шрам на щеке, серые глаза. В великоватой шинели и с полевой сумкой, набитой блокнотами. Взгляд – профессиональный, на людей смотрит как на материал, а на реальность – как источник инфоповодов.
Фотограф – помоложе. Неразговорчивый, с громоздкой камерой в деревянном футляре и треногой. Важный – техника‑то сложная и интересная, вокруг него сразу же образовалось кольцо из любопытных бойцов.
– Корреспондент Зорин, – представился старший. – Газета «Красная звезда». Готовим большой материал о Чапаевской дивизии и героической обороне Одессы и Севастополя. Товарищ капитан, какой взвод у вас считается образцовым?
– Третий, – сдал меня с потрохами Кравченко. – Рекомендую поговорить с товарищем лейтенантом, – кивнул на меня. – Он уже не на статью, а на целый роман подвигов наделать успел.
Посмотрев на меня, военкор подумал и спросил:
– Товарищ лейтенант, это вы – Сидорин?
На а че, раз готовил материал, не мог не услышать хотя бы о некоторых моих похождениях.
– Я, – отозвался я. – Но насчет подвигов товарищ капитан сильно преувеличил – так, пошумели немного. И не один я был, а с настоящими штатными разведчиками.
– Скромность украшает, – равнодушно заметил Зорин, доставая блокнот. – Но в это тяжелое для страны время жизненно важно освещать подвиги трудового народа.
– Можешь считать это приказом, – закрепил Кравченко.
– Слушаюсь, Павел Степанович, – козырнул я.
Фотограф куда‑то убежал – полагаю, искать хорошие кадры – а мы с военкором разместились на ящиках около входа в штольню. Вокруг образовалось кольцо из тех, кто захотел послушать уже почти ротные легенды из первых ус.
Я рассказал, без прикрас и умалчиваний – так же, как рассказывал особисту. Зорин слушал, кивал и строчил – я видел, как мой доклад превращается в газетный материал. Мое сухое, казенное «подобрались ночью, сняли часовых, заложили заряд», военкор превращал в «отважные разведчики ползли под покровом ночи». Мое «командир погиб, я принял группу» – в «приняв командование над товарищами, молодой сержант повел их в неизвестность, во вражеские тылы». Газетчик лепил героику, как скульптор глину, а я просто давал фактуру.
– А правда, что вы из снайперской винтовки за один день двенадцать гитлеровцев положили? – после описания рейда спросил Зорин.
– Положил. Только это не геройство, товарищ корреспондент. Я сидел на высоте, в укрытии, а они внизу подставлялись, не зная, что по ним работают. Это не подвиг. Это как в тир сходить. Считай – расстрел мишеней.
– Ну зачем же так? – поморщился Зорин. – «Расстрел»… Читатель «расстрелу» рад не будет. Снайпер – это истребитель врагов. Пожалуй, не станем об этом писать, а то многовато подвигов для одного лейтенанта получится. Вы не против?
– Да я только «за», товарищ корреспондент, – пожал плечами я.
Дальше мы поговорили о делах насущных – Зорин записал нашу вылазку по душу корректировщика, немного воспоминаний о плотных штурмах и счел это достаточным для масштабирования героического флера на весь мой взвод.
– Нужно сделать фотокарточку, – заявил он.
– Это хорошо, бойцы рады будут, – кивнул я. – У нас там в штоленке, – кивнул за спину. – Сосна наряженная стоит, ёлкой работает. Но свет – скудный.
Зорин посмотрел на меня, прикинул:
– Со скудным светом мы работать умеем. А фронтовая сосна‑ель в осажденном Севастополе – это великолепная деталь. «Даже в осаде, на передовой, идет жизнь, и бойцы встречают Новый год», – тихо, для себя, опробовал строчку будущей статьи. – Идемте! – поднялся на ноги.
– Взво‑о‑од, ко мне! – скомандовал я.
Наши были неподалеку, быстро собрались, и мы под завистливыми взглядами других взводов пошли в штольню.
– Лучше б пожрать привезли, чем карточки щёлкать, – буркнул Гонтаренко вполголоса. – Карточкой сыт не будешь.
– Ничё, – отозвался Владимир. – На карточке хоть в газете побудем. Жёнка увидит – порадуется, что живой.
– Это да, – смягчился Гонтаренко. – Жёнка – другое дело.
Собрались у ёлки. Началась толкотня.
– Я посередине! Я красивый! – заявил Реваз.
– Куда ты, усатый, лезешь, – оттирал его Дёмин. – Дай людям встать.
– Командир посередине должен, – рассудил Владимир. – Товарищ лейтенант, давайте в центр.
– Да я с краю постою, – отмахнулся я.
– Не положено с краю, – возразил Калюжный. – Ты командир. Командир завсегда в середине. У нас на флоте перед съёмкой знаешь как строили? По росту и по чину. Красиво выходило. А вы, пехтура, стадо стадом толчётесь.
– Так Гонтаренко флотский, а толкется больше всех! – справедливо парировал Колька.
– Товарищ мичман, отладьте построение, – делегировал я власть Петру.
Калюжный с серьёзным видом принялся расставлять. Меня – в центр, рядом командиров отделений, бойцов по краям, Кольку – вперёд, как самого молодого, на корточки. Колька оробел перед камерой, заёрзал.
– Не дёргайся, – шикнул на него Хасанов.
– Я не дёргаюсь. Я первый раз фотографируюсь.
– Первый раз? – удивился Реваз. – Совсем?
– Совсем. У нас в деревне фотографа не было.
– Тогда замри красиво, дорогой. На всю жизнь карточка.
Фотограф долго возился – ставил камеру на треногу, велел добавить окопных свечей, добыл где‑то пяток керосинок – освещал сцену как мог. Что‑то пробормотав про выдержку и «не могли наверху поставить чтоли?» он долго колдовал над техникой.
– Замерли! Не шевелиться! Снимаю!
Мы замерли. Весь третий взвод – у кривой сосёнки, увешанной гильзами и бинтами, в свете окопных свечек. Я в центре. Калюжный слева, Реваз справа, оба усатые, оба довольные. Дёмин с трубкой – буркнул, что трубку не вынет, так и снялся. Владимир – солидный такой, руки по швам, чтобы жена увидела, какой он красивый и стойкий воин. Хасанов – молча, прямо. Гонтаренко – причесался пятернёй за секунду до. Колька впереди, на корточках, замер, глаза в объектив, серьёзный до ужаса – первый раз в жизни.