Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– На живца, – подтвердил я. – Ладно, нечего тут ловить. Уходим тихонько.

Мы отползли – медленно, осторожно, не потревожив ни ветки, потому что теперь я знал, сколько глаз смотрит на эту дорогу. Отползли, ушли в лес, и только там, отойдя почти на километр, я перевёл дух. Близко. Кабы не привычка той жизни не верить лёгкой добыче, кабы не Хасанов с его глазом – лежали бы мы сейчас в той теснине все втроём, а потом немцы пошли бы по нашему следу к остальным.

В лагерь возвращались другим маршрутом, потому что над прошлым висела «Рама». Шли через лесок, и на опушке увидели то, что ждет нас в случае провала.

Их было трое. Партизаны. Незнакомые. Они висели на деревьях, выставленные напоказ, чтоб видел всякий, кто пройдёт. Висели уже не первый день. Умирали мужики плохо. На груди – вырезанные звезды, все тело в порезах и ожогах. Кулаки сжались, до боли захотелось обрушить их на гнилые рожи карателей. Бить, бить и бить, разбивая костяшки и разбрызгивая по округе содержимое черепов предателей. Сжав зубы, я закрыл глаза и глубоко вдохнул, прогоняя наваждение.

Гурьев побелел, отвернулся, и его вырвало в кусты. Вырвало почти одной водой – второй день без жратвы. Хасанов смотрел долго, не отрываясь, и лицо у него было каменное, страшное, и я опять порадовался, что он на нашей стороне.

Отплевавшись, Гурьев посмотрел на меня покрасневшими глазами:

– Командир, снять бы их. Похоронить. По‑людски. Свои же.

– Нельзя, – скривился я.

– Почему⁈ – Гурьев аж задохнулся. – Они ж как собаки висят! Люди!

– Потому что их для того и повесили на виду, – сказал я тихо. – Ходят, суки, проверяют. Снимем – спалимся.

Гурьев молчал, играя желваками так, что я думал, кожа лопнет.

– Сволочи, – выдавил он наконец. – Это ж какими надо быть… Людей как приманку…

– Такими и надо, – ответил я. – Это война, Антон. Война на уничтожение, без правил и конвенций. Они нас на наших же мёртвых ловят, на жалость и порядочность. И мы не поддадимся – не потому, что жалости нет, а потому, что поддаться – значит сыграть на руку врагу. Лучшее, что мы можем для этих троих сделать – выжить. И за них с немца спросить, когда время придёт. А снять… – я помолчал. – Простите, ребята. Не можем.

Мы ушли, оставив их висеть. Мертвецы давно остались за спиной, но тяжесть в душе и картинка перед глазами не уходили. Камней на моей душе с каждым месяцем войны становилось всё больше, и я давно перестал их считать.

Федька расстарался – намудрил что‑то вроде сладкого: размочил сухари, перетёр с теми сухофруктами, что нашлись в комендатурских трофеях, спёк на камнях лепёхи послаще, с изюминой. Гордился, хотел порадовать. А мы пришли чёрные, молчаливые, с висельниками в глазах.

– Командир, вы чего смурные? – Федька переводил взгляд с лица на лицо. – Случилось чего? Я вон, сладкого напёк, к чаю травяному…

– Случилось, Федь, – ответил я. – Слушайте, мужики… – рассказал об увиденном.

Помолчали, переваривая. Лица мужиков каменели, кулаки сжимались, верующие крестились. Политрук жевал губами, словно пытаясь найти нужные слова и не находил.

– Суки, – выдохнул Колька.

– Твари, – добавил Гурьев.

– Гниды, – поддержал Калюжный.

Помолчали. А потом Гурьев, мрачный, потянулся к Федькиной сладкой лепёшке, откусил, прожевал и сказал, глядя в огонь:

– А лепёшка хорошая, Федь. Сладкая, – помолчал и добавил. – Вот веришь – нет, пожрал твоего хлеба и будто чуток отпустило. Будто не одни сволочи на земле есть, а еще и хлеб теплый.

И остальные закивали, потянулись к лепёшкам, и ели молча, и я видел, как от этой нехитрой Федькиной стряпни мужикам и правда делается легче. Федька смотрел на жующих мужиков, на то, как им от его хлеба теплеет, и я видел, что в пацане что‑то поворачивается. Доходит: не бабья работа и не повинность, а очень значимая задача – держать всех на плаву, когда вокруг шторм.

На следующий день, когда в закромах не осталось ничего кроме мешочка соли, ко мне подошел Гурьев:

– Командир. Дорога закрыта, к немцу не сунешься – я понял. Но мы ж в лесу. А в лесу зверь есть. Дай я делом займусь, тем, что умею.

– Силки? – спросил я.

– Какие силки? – усмехнулся он, и в усмешке этой впервые за много дней появилось что‑то живое, азартное. – Я кабана видел. След свежий, лёжку нашёл. Большой секач, командир. Туша – нам на неделю мяса. Вот это жратва так жратва.

– Стрелять нельзя, – напомнил я.

– А кто говорит про стрельбу? – Гурьев расцвёл. – Без выстрела возьмём. По‑старому. Как деды брали, как я мальцом с отцом брал. На рогатину.

В голове мелькнула череда возможных проблем. Кабан в гневе страшен.

– На кол? Кабана? Секача?

– На кол, – кивнул он уверенно. – Дело известное, командир, я не выдумал. Ставим кол, крепкий, насадку острую, упор в землю. Загоняем зверя на номер, где человек с колом стоит. Кабан, он же дурной, когда прёт – прёт по прямой, на того, кто перед ним. Налетает – и сам на кол насаживается, своим же весом, своей же дурью. А мы добиваем. Тихо. Без стрельбы, – он облизнулся. – Мяса очень хочется.

– А если не насадится? Если в сторону уйдёт или человека сшибёт?

– Херово тогда будет, – честно признал Гурьев. – Секач – зверь страшный, клыками вспорет – кишки выпустит, как нечего делать. Потому и ставить надо умеючи, и человека на кол – крепкого, кто не сдрейфит и не дёрнется. Сдрейфил, кол увёл – всё, пропал. Тут не хуже чем на медведя с рогатиной: либо ты его, либо он тебя.

Я подумал. Затея была опасная. Но и голод был не шуткой, а кабан – это неделя сытости для десяти человек, и без выстрела, без шума. А Гурьев своё дело знал – это факт. Придется рискнуть.

– Командуй, – сказал я. – Твоя охота, Антон. Твоё дело. Что нужно?

Он выбрал место – узкую прогалину между двумя завалами бурелома, куда кабана можно было загнать так, чтоб тому некуда было свернуть. Велел рубить колья – крепкие, в руку толщиной, заострить, обжечь острие на огне, чтоб твёрже. Главный кол, толстый, он вкопал и укрепил сам, под нужным углом, упёр нижний конец в корень, проверил раз десять. На этот номер, главный, он поставил меня.

– Тебя, командир, – сказал он. – Ты не сдрейфишь. Тут главное – не сдрейфить. Кол держать обеими руками, упор в землю, и не дёргаться, что бы ни было. Прёт на тебя – стой. Целишь под грудину. Зверь сам себя насадит, твоё дело – удержать кол и не дать ему увести. Понял?

– Понял, – сказал я.

Сказать‑то сказал, а внутри ёкнуло. Одно дело – человек с оружием напротив, это я умею, это понятно. А тут на тебя попрёт огромная туша с клыками, а тебе надо стоять и держать палку. Непривычно. Впрочем, есть в этом какая‑то честность в сравнении с войной – кабан не пытает и не вешает людей, не прочесывает небо самолетами, не устраивает ловушек. Древнее, правильное – либо ты поднимешь кабана на рогатину, либо он тебя на клыки и копыта.

– Хасанов – вот тут, сбоку, – продолжал распоряжаться Гурьев. – С колом. Как насадится и завязнет – бьёшь под лопатку, в сердце, добиваешь. Быстро. Колька, Степан – загонщики, со мной. Будем гнать. Шуметь начнём с дальнего конца, погоним на прогалину, на командира. Остальные – в стороне, не отсвечивать, под ноги не лезть, зверь дурной, кинется не туда – затопчет.

Заняли позиции. Я встал на номер, упёр кол, как велено, проверил упор. Сердце колотилось. Лес стоял тихий, вечный, пятнистый от косого солнца. Где‑то далеко в стороне Гурьев с загонщиками заходили зверю в тыл.

А потом началось.

Сначала был треск – далёкий, потом ближе. Гурьев с мужиками шумели, гнали, и я услышал, как ломится через бурелом что‑то большое, тяжёлое, недовольное. Сердце ускорилось, по венам привычно побежал адреналин. Хрип, хрюк, треск ломаемых сучьев. Оно приближалось, и я в полной мере осознал, что стою посреди леса с заострённой палкой против дикого зверя, как пещерный человек, как мои предки тыщи лет назад, и вся техника, вся наука будущего здесь бесполезны – тут только кол, руки и нервы.

73
{"b":"973857","o":1}