— Довелось и мне драпать от одного крысиного тигра, — вспомнил Улашенко.
— Постой, Данило, я еще не кончил, — остановил казака комкор. — Спустить шкуру легче всего. Вот сохранить ее для дела, для нашего дела — это сложнее. Ленин нас учит: надо строить новую жизнь с людьми, выросшими при капитализме. Строить и в то же время поворачивать их к нам лицом… Спустим шкуру с одного, а отпугнем тысячи. Наше дело не отпугивать, а привлекать!
— А я помню вашу статью, Виталий Маркович, в «Червонном казаке», — вспомнил Улашенко. — Это было в декабре 1921 года. Называлась она «Червонное казачество должно стать коммунистическим».
— Учит нас партия, — продолжал Примаков, — учат наши вожди словом и делом. Лишь тот настоящий ленинец, кто является коммунистом не только по образу мыслей и слов, но и по образу жизни и по образу действий… Конечно, закон есть закон. Он обязателен для всех. Закон должен быть твердым, но правление — мягким. Помню, в самый разгар борьбы с Шепелем и Гальчевским некоторые товарищи склонны были карать всех подряд. Этим мы бы только подсекли собственные опоры и помогли врагам.
— Что говорить, были такие, — подтвердил Полещук. — Могу их назвать.
— Называть не следует, — продолжал комкор. — Ни одна революция не обходится без крови. На то и революция. Но ей всегда вредила лишняя кровь. Лишняя кровь — это та, которая проливается зря, не ради торжества революции, а ради амбиции. Вот этой лишней кровью в свое время воспользовались термидорианцы для своего контрреволюционного переворота, для свержения власти Робеспьера и санкюлотов, значит, трудового народа… И если мы допустим лишнюю кровь, она может стать тем динамитом, которым мировой капитал попытается взорвать нас… Надо прямо сказать — народ ненавидит жестокость и самоуправство, попрание закона и справедливости, презирает проныр и пройдох. Народ уважает подвиг и труд. Он чтит настоящих людей.
— А ну, выкладывай теперь ты, Данило, — попросили пассажиры вагона.
Состав тихо продвигался вперед, и лишь задушевной беседой можно было скоротать время. Спутники командира корпуса были рады любому рассказу.
— Значит, вели это меня на расстрел… Было это в девятнадцатом. Как раз вовсю цвела сирень…
— А за что, тоже за коня? — посыпались нетерпеливые вопросы.
— Не за коня, а за чеботы. За юфтевые вытяжки…
— От благодарного населения? — съязвил Пилипенко.
— Поперед батька не лизь в пекло. Дай расскажу. Искал я свою часть. Добрался до Таращи, а там бригада Гребенки. Иду в штаб, а в нем все вверх тормашками. Штабники приставили караул к самому Затонскому… Решили они перекинуться к Деникину. Тот входил в силу…
— Крепкая была часть у Гребенки. И сам боевой малый, — добавил Примаков. — Хорошо воевал он против немцев, против Петлюры. Вместе с ним мы громили весной девятнадцатого петлюровские тылы на Волыни. Все было хорошо, пока не пролезли в его штаб деникинские лазутчики, а в полки — петлюровские гайдамаки…
— Так вот, — продолжал Улашенко. — Какой-то крысиный тигр из штаба кинулся на меня: «Коммуния! К стенке!» Содрал с кожаной фуражки звезду. Тут меня окружил с десяток зверюг. Видать, из тех, кто недавно еще миловался с атаманом Григорьевым. Обмацали, вытащили бумажник, опорожнили кобуру. Там был добрый наган. Смотрю: целятся на мои сапоги, а тот крысиный тигр кивнул одному здоровенному хлопцу: «Веди!» И повел он меня по тихим улицам Таращи… Я впереди, за моей спиной — дуло, а за тем дулом — сам хозяин гвинтаря. Пришли на пустырь. Я гимнастерку долой, содрал с головы кожаную свою фуражку, через которую, думаю, все и случилось. Прощаюсь с жизнью и все же не совсем… А здоровило все не сводит глаз с юфтевой моей роскоши. «Стреляй, бандюга!» — говорю я ему. Он вскинул винтовку. Видать, опытный! А я ему: «Если твоя совесть еще не полиняла, как шерсть твоей кобылки, дай закурить». Он бросил мне кисет с бумагой. Я затянулся и сообщаю ему: «Только знай, гад, я с живых ног не могу стащить сапоги, а с мертвых сам черт не сдерет…» Он задумался. Потом командует, чтоб я сел на траву: А мне что? Выполнил команду. Он требует мою правую ногу, а я отвечаю: «Пока есть силы, берись за левый чебот. А правый, тот идет легче!» Взял он винтовку под локоть, уперся своей левой в мою правую ногу, ухватился обеими лапами за мой чебот и давай мантулить. По правде сказать, обутка была тугая, а тут я еще давай «помогать». Минут десять повозился он с одним сапогом. Упрел. Но и правый не очень-то поддавался. Он уже прислонил винтовку к ясеню, вытер рукавом мокрый лоб. Тут я и говорю: «Хватай крепче задник, я тебе помогу». И стал обеими руками сдвигать вниз голенище. Он и рад. А я и в самом деле ему помогал… С сапогом в руке он отлетел на сажень, а в моих руках остался маузер. Я с ним не расставался год. Носил за правым голенищем… Ну, из-под Таращи ушел я и со своим маузером и с винтовкой… Как недавно у нас, в Хмельнике, пел один куплетист: «Шашка, плотка и кынджал — все в одной руке дэржал…»
— А я всегда ношу с собой вот эту штучку, — Пилипенко вытащил из кармана яйцевидную гранату-«лимонку». — На худой конец…
— Да! — раздумчиво сказал Примаков. — В древности на пушках отливался латинскими словами девиз: «Последний аргумент короля». А ручная граната — это последний довод червонного казака, да и любого красного бойца.
Подбросив на ладони ту адскую штучку, черноокий атлет, адъютант комкора, подхваченный общей волной воспоминаний, рассказал любопытный случай, в котором главную роль играл сотенный лекпом первого полка. Его земляк Семен Шацкий.
— Сам Сенька, ученик аптекаря, был связан с подпольщиками махорочной фабрики. При белых ввалился в аптеку казачий есаул. Зверюга. Потребовал марафета. Сеня и подсунул ему раствор соды вместо морфия. Беляк тут же достал из полевой сумки шприц и прямо сквозь свои казачьи шаровары кольнул себя в мягкое место. Сразу повеселел, подобрел. Уходя, сунул сотнягу «колокольчиков». Эту валюту Деникин шлепал в Ростове почем зря. А прошло полчаса, хозяин, сидевший за кассой у широкого окна, зашумел что было сил: «Спускай, Сенька, штаны, задирай рубаху, ложись на стойку — прет назад казарлюга». И схватил одной рукой бутыль с йодом, другой — медицинский секач. Щедро плюхнул на живот своего ученика йода. А когда зазвенела дверь от ударов лютого есаула, поднял вверх секач и требует: «Не входите… делаю операцию… острый приступ аппендицита…» На момент деникинец окаменел, а потом рванулся к стойке, стащил с нее хлопца и поволок на улицу. Тут же выхватил из ножен кривую свою шаблюку и крикнул Сеньке: «Подбери, сукин сын, штаны!» А тот того только и ждал. Согнулся, запустил руку в карман и выхватил оттуда такую же «лимонку». Пригодился ему подарочек табачников. Об одном до сего дня жалеет сотенный лекпом. Вместе с душой есаула-марафетчика вылетело из рам зеркальное стекло. В него с утра до самого вечера любил смотреть сердобольный аптекарь…
…Вот с этой самой поседевшей на морозе «лимонкой» в одной руке, с винтовкой в другой и ввалился на рассвете в салон Примаков. С красным от ледяного вихря лицом и с поседевшими от стужи висками, ресницами. Поседели и шапка командира корпуса и смушковая опушка его элегантной синей венгерки.
В этой красе кавалеристов, сшитой лучшим жмеринским портным в октябре двадцатого года, Примаков повел свой корпус в поход против многочисленной армии самостийников. Сохранился еще и групповой снимок тех времен, сделанный на подступах Волочиска, в день прибытия в корпус Иеронима Петровича Уборевича, сменившего товарища Василенко на посту командарма-14.
Следом за комкором, гремя задубевшими на морозе сапогами, при полном вооружении, ввалился в помещение и Полещук. Пилипенко, выполнявший роль начальника караула, преподнес вошедшим, как и предыдущей смене, лампадочку чистого спирта. Час на морозе, да еще на арктическом почти ветру, что-нибудь да значил…
— Ожог первой степени! — крякнув от удовольствия, определил казак, доброволец с Волыни. — После такого угощения, товарищ адъютант, я согласный обратно часок отдежурить…