Недаром Никодим, повидавший многое на своем жизненном пути, утверждал, что человек начинает познавать мир через людей, а человека познают через его отношение к людям.
О том, как с помощью чутких наставников открывались перед ним таинственные миры, ведет рассказ сам Никодим. Автор только лишь перенес на бумагу и чуть подправил давно уже услышанное от фронтового друга.
Собственно говоря, это повесть о тревожном детстве нашего современника, которая в какой-то степени объясняет славную его жизнь.
…Поглаживая свои пышные, чуть начинавшие седеть усы, — это было незадолго до войны с фашистами, — Никодим приступил к повествованию.
ВОЛШЕБНЫЙ МИР ЗВУКОВ
Конечно, и над моей колыбелью звучала песнь. Но волшебный мир звуков впервые ворвался в мою душу, когда мне было три года.
Наш ближайший сосед — страстный охотник — все дни проводил вне дома. Алексей Мартынович, малорослый и тщедушный в сравнении со своей крупной женой, в помятой фетровой шляпе, с древней двустволкой, дома только разгружал объемистый ягдташ и запасался охотничьей снастью. Торопливо, закрепив зайца на стволе могучей вербы, сдирал с него шкуру. И снова в путь, снова за свое…
Сдачей внаем половины дома жила тихая и славная семья. Какой-то доход приносила ей охота хозяина.
У нас прозвища давали всем — и старым и молодым, и мужикам и бабам, и беднякам и богачам. Чем зажиточней был человек, тем злее окрещивали его. Нашего соседа прозвали «Скорострел».
Занятая заботами по большому дому, наша мать не могла подолгу возиться с каждым из нас. Зато много подкупающей, воистину материнской нежности проявляла ко мне бездетная жена охотника Марфа Захаровна.
Все Кобзаренковы — и богач Николай Мартынович, и бедняк Алексей, и «богомаз» Иван — не без гордости добавляли к своей росписи слово «казак». У старшего — Николая Кобзаренко — хранилась под стеклом в рамке пожелтевшая от времени казенная бумага далекого предка — реестрового казака Чигиринского полка.
На всю жизнь запомнил я этот привлекательный, надежно обжитый очаг казачки Марфы Захаровны. Из-за тенистых верб, густой сирени и высокой бузины очень мало света попадало через окошечки в хату. Несколько почерневших олеографий да большой портрет мудрого и сурового Кобзаря в кудлатой бараньей шапке на голубоватой стене, громоздкая русская печь в одном углу, широкая кровать с горой мягких подушек — в другом, традиционный сундук, единственный стол с вышитой скатертью на нем придавали особый колорит жилищу казачки.
Крепкие, неистребимые запахи исходили от развешанных по углам заячьих шкурок, пучков калины, зверобоя, золототысячника, чабреца, от варившейся в печи тыквы для поросят, от разбросанной на некрашеном полу свежей полыни. В помещении вечно стоял тот сладковатый, соблазнительный аромат, который присущ жилью охотников, будь то в наших широтах, будь то в далекой сибирской тайге.
Меня неудержимо влекло в дом охотника. Но больше всего манили к себе песни казачки. Чистила ли Марфа картошку к обеду, лепила ли вареники с вишнями, к которым я питал и питаю поныне большую слабость, раскатывала ли на столе белье, зажав в полных, сильных руках тяжелый рубель, она неизменно изливала горечь своего одиночества в мелодичных волнующих напевах.
Усадив меня на лавку, Марфа Захаровна давала мне в руки ломоть горячего ароматного коржа или кочан кукурузы, густо усыпанный солью, и говорила: «Посиди, посиди, хлопчик, возле своей крестной, а там поспеет обед, а потом, потом поспим… Потом разогреем, хлопчик мой, самограйчик…»
И снова брались за дело ее неутомимые руки, и снова звучал на весь дом ее сильный бархатный голос. Я сидел и слушал как зачарованный. А она то пела о грустной судьбе обездоленной женщины, то затягивала буйную песнь запорожской голытьбы, то шуточные песни наймитов, то святочные колядки:
Ой коляда, колядинь,
Я у батеньки один,
Більше не питайте,
А гривеник дайте…
Под влиянием песен этой изумительной женщины в моем детском сознании возникала бесконечная вереница поэтических и музыкальных образов. Возникала внутренняя красота того, кого принято называть «царь природы». Песнь показывала во всей творческой силе и несгибаемости человека добра и во всей своей никчемности человека зла…
Кого из выросших на селе не очаровывали то веселые, то грустные хороводы девчат, собиравшихся в ясные лунные ночи где-нибудь далеко на выгоне, за околицей, и не изумлял выделявшийся из общего песенного лада очень мелодичный, очень напевный, очень высокий женский голос-крещендо, способный тянуть раз взятую ноту до бесконечности?
Мне, слушавшему издали и эти концерты, и чудо-голос — изюминку своеобразного песенного строя, который можно услышать лишь на просторах Украины, казалось, что поют не простые девчата, а какие-то крылатые, на редкость красивые неземные существа.
Марфа Захаровна часто пела трогательные народные мелодии. И тогда я впервые вблизи, рядом с собой, услышал этот чудо-голос, который, хоть то было и в тесной хате, способен возноситься выше не то что двух, а двадцати двух стройных, чрезвычайно высоких пирамидальных тополей… Долго жившее в детском воображении неземное существо спустилось на землю и обдавало меня своим душевным теплом…
Шла ли она на выгон, где доила «худобу» — злющую-презлющую козу, полола ли грядки огурцов и свеклы, развешивала ли с ожерельем из прищепок на шее за домом белье, я, как лунатик, неизменно плелся за ней. Меня приковывали к казачке ее песни, так как больше всего, задушевнее она пела во время работы. А без дела моя крестная не сидела никогда.
Музыкальная одаренность Кобзаренчихи очаровывала не только меня. Она и сама поддавалась волшебству своего чудесного голоса. Песнь будила в ней буйную энергию. Подбоченившись, казачка пускалась в пляс. Она то кружилась по комнате в бешеном вихре, то, раскинув широко руки и запрокинув голову, лихо отплясывала по скрипучим половицам стремительный гопачок.
Своим скудным детским сознанием я начинал понимать, что жизнь — это не созерцание, а движение. И чем сильнее движение, тем увлекательнее сама жизнь.
Плясуном я не стал, но всегда любил и люблю смотреть на танцующих. И эту любовь заронила в меня моя крестная мать Марфа Захаровна. Но еще больше, чем любовь к танцам, вызвала она во мне пристрастие к хорошей, глубоко народной мелодии.
Дома, разумеется, я ел мало. Кормила меня Марфа Захаровна. Все, что она от щедрой натуры ставила на стол, казалось мне намного вкуснее домашнего. Теперь уже мы «напитались» культуры. Знаем, что значит хлеб, нарезанный по-солдатски, по-офицерски, по-генеральски. А тогда не было ничего вкуснее куска пожелтевшего сала и толстого ломтя ароматного ржаного хлеба, который так вкусно умела выпекать Марфа Захаровна.
А после обеда, раскидав горку подушек, разобрав широкую кровать, крестная укладывалась спать. Прижав меня к себе, развязывала шнурки вышитой рубахи и клала мою руку на свою упругую, полную грудь. Эта грудь могла бы вскормить добрую дюжину ребят, но не вскормила ни одного. И этим, видимо, объяснялась воистину материнская нежность Марфы ко мне — чужому ребенку.
Но не всегда под сводами хаты охотника звучал лишь женский трогательный и волнующий голос. После удачной охоты загуливал хозяин. И тогда, привлекая внимание прохожих, на улицу неслись веселые переборы двух мужских голосов — охотника Алексея Мартыновича и его закадычного друга стекольщика Березовского, по прозвищу «Псы холодные».
Бедняк из бедняков, Березовский недурно малярничал. Он был единственным автором всех вывесок в нашем селе. Но такая работа выпадала ему лишь раз в год. Напросился он как-то в приказчики к нашему капиталисту Харитону. Его, конечно, не допустили к «красному товару» — легким маркизетам и тяжелому кастору. Продавал он железо, соль, керосин. Сын купца Семен, участник студенческих волнений в Харькове, после разгрома революции 1905 года бежал домой. Здесь он подсовывал нелегальные книжки и учебники отцовским приказчикам. За чтением одной из этих книг — «Психологии» — купец застал нового приказчика. Тыкая пальцем в «страшное» название, малограмотный негоциант кричал во весь голос: «Псы холодные! Мало мне своего Семки! У меня лавка, не ниверситет! Вон! Ты у меня, злыдень, всю жизнь будешь помнить и горячих и холодных собак!» Вот тогда прозвищем «Псы холодные» люди окрестили неудачливого бедняка. Но оно держалось недолго, до новых событий.