Сдается, он крепко залепил глаза этим петушкам. И Свистуновкой, и святым Феодосием, и зверюкой Медером, и теми чертовыми калошами. И цветами, и ранжереей. Цветовод, что ни говори, не кровосос-свиновод. Трудящий! А главное — это письмецо Аграфене Евлампиевне. После него лишь дурень будет еще думать о заградиловке или же коситься… Не доверять… А там ночь сама подскажет, что делать. Есть еще время сигануть в пристанционную сирень. Да и на фронт топать еще совсем даже не поздно…
Письмецо, пожалуй, ежели оно угодит в Свистуновку, обелит их сполна. А с этими ребятами любая часть примет их к себе. Видать, молодняк не брешет — валит на передовую подмога. И еще каковская! Знать, нашлась сила супротив белой казачни. Знать, можно вполне располагать — наша возьмет!
И нежели ждать контру в Свистуновке с вилами и топорами, то куды лучше защищать свою ранжерею вместе с боевыми дивизиями под Осколом, откуда они с Хролом смылись. Крошить там медеров-лупцовщиков и обманщиков — гусарских офицеров. Супротив всей этой шатии не пособил тогда святой Феодосии, не поможет он и нынче. Видать, святые за контру, а нашу сторону, сторону сиволапых, держит мастеровщина да вот эти… За них тебе и цепляться, удалой молодец Селиверст. Тебе и твоему дружку Хролу.
И к тому же совесть. Закопошилась. Тормошат. Растеребили ее эти молодняки. Подумать: стал бы генерал Медер или же тот пестрый индюк — его адъютант — разводить с ними беседы, да все более душевные, делиться последним куском сала, крайним комком сахару… Дудки! Шиш с маслом! Еще твое заграбастают…
Вот так, то раздираемый глубокими сомнениями, то взбодренный добрыми порывами, бородач не давал ни на миг покоя ни своим мозгам, ни своему изворотливому языку.
Приблизился румяный вечер, за ним пришла темная-претемная ночь. Чмель не без труда растормошил земляка. Протянул ему свой замасленный, густо пропитанный потом кисет, вновь отяжелевший от щедрот молодых пассажиров теплушки. Друзья задымили, тихонько пробрались к широко раскрытым дверям. Сели на пол, опустив наружу хорошо отдохнувшие за день ноги. Сначала они густо и часто пускали дым — первый признак интенсивной работы мысли. Не проронив ни слова, каждый знал, о чем думает другой. Надо было многое сказать друг другу, но будто окаменевший язык не хотел ворочаться.
Воинский состав, переполненный киевскими добровольцами, приближался к узловой станции. От нее рукой подать и до Свистуновки. Уже неугомонные колеса переполненных вагонов бодрее застучали на перекрестках входных стрелок. Настал решительный миг, какие не так уж часто бывают в жизни каждого человека. Да или нет? Вправо или влево? По совести или против нее?
А тут с верхних нар раздался звонкий голосок флотского товарища:
— Вот и станция. Ежели что, мужики, то с богом…
Вот тут-то щупленький бородач Чмель, словно вросший уже своими цепкими корнями в свежую благодатную почву, бросив взгляд, полный человеческого тепла, на спящих коммунаров, аппетитно зевнул и, перекрестив с большим рвением широко распахнутый рот, положил руку на плечо земляка:
— На боковую, Хрол, што ли?
7
Штаб 42-й стрелковой дивизии, бывший 4-й партизанской, расположился в деревне Казачок на магистрали Купянск — Касторная.
В порыжевшее, давно не мазанное здание сельской школы поминутно входили люди. К одному из его окон тянулись жилы телефонных проводов. У входа в штаб прогуливался часовой, в летнем обмундировании, в выцветшей, почти белой фуражке, с перетянутым через грудь холщовым патронташем.
Где-то севернее Нового Оскола, оседлав железную дорогу, закрепились полевые части дивизии.
Борьба против сильного своим офицерским костяком и боевой выучкой врага заставила части Красной Армии отказаться от кустарной войны, которая велась преимущественно вдоль линии железной дороги. Малоопытные командиры при малейшем нажиме врага грузили людей в эшелоны и отходили к следующей станции, оставляя противнику значительную территорию и десятки населенных пунктов.
Восьмой съезд партии принял решение о перестройке всего военного дела, о широком использовании старых специалистов. Ленин требовал, чтобы война велась по-настоящему, на научных военных основах. Безбоязненно были призваны и направлены в Красную Армию тысячи царских офицеров, начиная с прапорщиков и кончая генералами. Бесчисленные и почти бесконтрольные отряды сгруппировали в полки и дивизии, установив для них общеармейскую нумерацию. Отобрали эшелоны, заставив опиравшиеся на них войсковые части сойти на матушку-землю. На всех угрожаемых направлениях, введя трудовую повинность для буржуазии, создали оборонительные рубежи с окопами, пулеметными гнездами, проволочными заграждениями.
На основном направлении Харьков — Курск наступила передышка. Шквальные атаки деникинских офицерских полков и донской кавалерии разбивались где-то далеко на юго-востоке о твердыни Царицына. 42-я дивизия отбивала не столь уже частые наскоки белоказачьих гундоровских полков. Оставаясь на старых позициях, она впитывала в себя внушительную подмогу — новое пополнение красноармейцами, политическим и командным составом, материальной частью.
42-я стрелковая, бывшая Украинская партизанская дивизия, считалась самой боевой среди прочих соединений 13-й армии. Ее полки насчитывали в своих рядах много гришинских шахтеров, луганских металлистов, старобельских партизан. В первую драку с врагом неудержимо рвались проходчики, навалоотбойщики, крепильщики, камеронщики, врубмашинисты, всё, как они сами себя называли — кайловое и обушковое братство. Отличались и сталевары, горновые слесари и токари Криворожья. Не отставали от них и красные армейцы — шумные селяне Славянщины и Изюмщины. А с ними — мужественные сыны далекой Чувашии и соседнего с ней марийского края, земли которого упираются в широкую и привольную Волгу.
Показывая пример доблести и отваги, цементировали это монолитное и несгибаемое советское воинство 42-й стрелковой шахтерской дивизии Донбасса не только партийцы из его шахт, рудников и цехов, но и добровольцы — верные бойцы ленинской партии, коммунары Киева, кварталы которого спокон веков упираются в буйный и прекрасный Днепр.
Все они, все эти воины-богатыри, оставляя на своем боевом пути десятки и сотни лучших товарищей, сдерживали натиск белой орды[1].
Петра Дындика назначили политическим комиссаром штабного кавалерийского эскадрона. Ядро его составляли обстрелянные партизаны Донбасса. В Казачке поредевший в боях эскадрон пополнили добровольно явившимися дезертирами. Всадники эскадрона, неся службу летучей почты, находились все время в разгоне. Они возили пакеты из штаба дивизии в ее бригады и полки.
— А ты на лошади ездить умеешь? — спрашивали Дындика в политотделе.
— Будьте в спокойствии, касатики. На реях кто верхом ездил? Моряк Дындик. На буферах кто марши-походы совершал, без седла, имейте в виду? Он же? Минер Дындик в семнадцатом году, плавая на корабле-дредноуте, на благородной лошадке проехался. Самого адмирала Зубеева взнуздал. А он норовистый был конь.
Булату предложили поехать комиссаром одного из стрелковых полков.
— У тебя, — говорили ему, — боевой стаж, да и на курсах неплохо подковался.
— Рановато на полк, зелен, — отказывался Булат. — Еще политбойцом — понимаю. А вообще, прежде чем идти в горячее дело, не вредно недельку-другую изучить обстановку, людей.
Его назначили лектором на дивизионные курсы, готовившие низовых политических и партийных работников.
Маруся Коваль, Дындик, Булат поместились на квартире у местного мирошника.
На одном из сельских митингов крестьяне решили отобрать у кулака-полупомещика землю и оставить его хозяйничать на паровой его мельнице.
В одной из комнат огромного дома поместились Булат и Дындик. Маленькую, как клетушка, светелочку возле сеней заняла Мария Коваль, назначенная начальником политотдела дивизии. В помещичьем зале расположился новый начальник штаба 42-й дивизии Парусов и его адъютант Карлуша Кнафт. Оба они по мобилизации бывших офицеров недавно прибыли на фронт.