Назару было очень нелегко у печей даже после ряда уступок, вырванных у булочников. Живоглотов-хозяйчиков, еще можно было поприжать забастовкой, дружным напором хлебопеков. А печи? Они уступали лишь после того, как высохнет шесть потов и начнет проступать следующий…
И все же он был на десятом небе. Пусть тут, на слободках, в этом пекле пана Неплотного, он пешка. Зато там, на улице, в Печерском курене «вольного казачества»… Там он если и не царь и не бог, то сват самому пану Грушевскому. И прочему видному панству.
Пусть тут, в пекарне, его шпигуют. Считают последней спицей в самой последней колеснице. А там попозже смикитят, разберутся…
Пришло время вытаскивать формовой хлеб. И эта операция у старшего пекаря заняла не много времени. Назар тут же аккуратно заполнил не остывшую еще печь сухими дровами, разложив их клеткой, как учил его отец еще до ухода на войну.
Костя-бородач вынул из формы буханку горячего хлеба. Разделил ее на четыре доли — всем пекарям. Себе не взял ничего. Затем достал пятьдесят первую паляницу из дневной выпечки. Аккуратно ее переполовинил. Подвинул себе одну половину, другую разрезал на четыре части. И это все, что причиталось мастерам по уговору с хозяином. Кроме платы, конечно. Раз и навсегда была установлена дневная выработка в единицах, и не было случая, чтобы рабочие утаивали хлеб для себя. Вот только тесто. Но на него мог позариться лишь изголодавшийся военнопленный австриец…
Получив свой пай, солдат обратился к пекарям:
— В ту забастовку хозяева-булочники встали на дыбы. Никаких прибавок рабочим — и ни в какую. Мол, и так убыток. А как профсоюз предложил Думе взять себе пекарни, вся буржуазия заголосила: «Грабеж».
— Раз убыток, — заметил австриец, — почему за нее держался?
— Хотите повидать, товарищи, какой убыток у нашего добродия Неплотного? — продолжал солдат-фронтовик. — Сходите на Лютеранскую. И это всего лишь с тех паляниц. Бедная Пчелка с челкой допоздна будет развозить хлеб клиентам. Разным там лавочникам, банковским господам, речным капитанам, начальникам городской стражи, всяким чинам из Центральной рады.
Из глубокой траншеи отозвался Костя-бородач:
— Вот так бахчу делят: кому кавун и дыню, а кому… гм-гм, синю…
— Ясно, у них брюхо не простое, особенное. Не под этот яшник сотворил его господь бог. — Дед ткнул пальцем в свою четвертинку. — Недаром говорится: матушка-рожь кормит всех дураков сплошь, а пшеничка — на выбор…
— Нет управы на живоглотов, — сплюнул фронтовик. — Там, в России, уже и мир, и земля, и восьмичасовой день, и рабочий контроль на заводах. А мы… Все чего-то ждем.
— Захотел контроля, — усмехнулся старший пекарь. — Скажи спасибо за то, что вырвали. На дороговизну добавили. И норму снизили — по два мешка на нос. Попробуй-ка вымеси три куля муки…
— Ладно, товарищи, — таинственно прошептал солдат. — Вот я вам прочитаю одну штуку, сам накарякал, и, если согласны, подмахнем дружно. Это будет и наш голос в поддержку своей рабочей газеты. За нее, известно, вся киевская калачная братия стоит горой…
Солдат направился к шкафчику. Достал сначала измятую газету из кармана солдатской рубахи, а потом из шкафчика огрызок карандаша, начал читать вполголоса:
— «Письмо пекарей в газету «Пролетарская мысль». Акулы-предприниматели обратились в Центральную раду с протестом против «захвата» булочных. К ним присоединились консулы — греческий, персидский, испанский. Мы, рабочие булочники и кондитеры, обращаясь к беднейшему населению Киева и апеллируя к общественному мнению угнетенных всего мира, спрашиваем у всех протестующих против мнимого захвата пекарен и у их защитников-консулов, где они были в то время, когда господа эти грабили население, взвинчивая цены на насущный, необходимый каждому смертному кусок хлеба? А было против чего протестовать, когда в очередях плакали отцы семейств, матери, дети. И во имя чего эти крикуны и их прихлебатели в буржуазной прессе подняли вопль по поводу мнимого грабежа грабителей? Ведь они заверяли, что терпят одни убытки. Зачем же теперь так цепко, как спруты, стараются удержать за собой пекарни?»
— Хлестко! — сказал одно лишь слово Костя.
— Правильно! — согласился со старшим пекарем дед.
— Тогда благословимся… — Солдат достал из кармана брюк «накаряканную» им бумажку и огрызок карандаша. И он пошел по рукам.
— А ты, Назар? — обратился к подмастерью солдат.
— Я за нашу державу…
— Что, мы разве против нее? — спросил его в упор Костя-бородач.
— А тебе известно, товарищ, про гайдамаков-матросов из полка Сагайдачного? — спросил Назара фронтовик. — Сдается, вместе с теми морячками вы захватили банк. Уж они не пойдут против Украины. Вчера только боевики целого куреня из того полка приняли боевую резолюцию. За Ленина, за Декрет о земле. За его Декрет о мире. Им нужна земля, а нам — рабочий контроль в пекарнях. Ты что, не пекарь?
Рука подмастерья потянулась к карандашу. Принимая бумажку, хромой солдат, усмехнувшись, потрепал слегка чуб-оселедец Назара.
— Я так располагаю, товарищи, — из одного куска теста возможно спечь простую булку, сайку, а можно подать и тертый калач… А на тех земных щук, на ихнюю шебутиловку люди управу уж нашли. Найдем ее и мы…
Довольный удачей, хромой солдат развернул хранившийся за обмотками еще один густо-серый листок — боевое печатное слово киевских пролетариев. Достал кисет. Выгреб из печи «живой» уголек. Перекидывая его с ладони на ладонь, прикурил.
Одно дело — собрать подписи в поддержку пекарей, другое — рушить слепую и ложную веру оболваненных. И в этом, как и во многом другом, ему помогала своя газета.
Любой редактор может считать себя ничтожеством, если материалы его газеты не радуют друзей, не бесят врагов.
По всему было видно, что хромого солдата, с упоением повторявшего все прочитанное, газета радовала. И радовала, и воспламеняла…
— Одно скажу вам, хлопцы, — выпрямился во весь рост солдат. — Боевая газета. Знает, что сказать речникам, а что арсенальцам. Умеет подойти к токарю, не тушуется перед нашим братом пекарем. Развернешь листок — будто идет разговор о всем государстве, а читаешь — каждый находит слово про себя…
— Да, не в бровь, а в глаз… — поддержал солдата Костя-бородач. — Правильно, боевая она, та «Пролетарская мысль». Почешут себе холки господа добродии: пан Грушевский, пан Винниченко, а особо — пан Петлюра.
— Это через письмо калашной братии? — раздался из разделочной скрипучий голосок древнего деда.
— Через то само собой, — ответил солдат-фронтовик. — А тут и без того дел полон лантух. — Тыкая самокруткой в полотнище газеты, он выкладывал своим товарищам новость за новостью. — Вот тут жаркое словцо нашего рыжеватого поэта Ивана Кулика и о Декрете Ленина, и об универсале Центральной рады.
— Значит, самостийникам и будет адью с франзолею, — перебил солдата пекарь, заядлый рыбак.
— Им не по нутру и вот это, — теперь уже кулачищем прошелся солдат по газете сверху донизу. — Обратно митингует полк Сагайдачного. Гайдамаки, а протестуют против разгона Красной гвардии. Против задержки хлеба для Петрограда. А взять митинги на «Арсенале», на судоверфи, в цехах «Криванека». Там требуют суда над атаманами, которые разгромили Революционный военный комитет. Рабочие добились освобождения арестованных комитетчиков. Вот, братва-товарищи, каковские наши дела. Киев лезет из рамок, как та опара из дежи. Поголовное воспаление на Печерске, на Соломенке, на Зверинце, на Шулявке, на Подоле. Закопошилась и Куреневка. Но по-особому, по-самостийному… И наши слободки гудят, точат зубы на раду. Славно поработали наши передовики из Киевского Совета рабочих депутатов, здорово потрудились ленинцы, товарищи-большевики. Народ понял: пришла пора…
— Пора, пора… — отозвался из глубокой траншеи у печи старший пекарь.
На Жилянской
В те горячие и тревожные дни газету «Пролетарская мысль» читал весь Киев. В одну из последних ночей довольно холодного того ноября, по-воровски крадучись неосвещенными переулками, первая сотня «вольных казаков» Печерского куреня — доверенная гвардия Центральной рады — окружила пятиэтажный дом № 31 по Жилянской улице, где печаталась рабочая газета.