Правда, был на баркасе подвесной мотор — большая роскошь для тех времен, — но в последние дни туго стало с бензином.
Для выросшего здесь, на днепровских раздольных берегах, Назара, к своим восемнадцати годам испытавшего все ласки и все неожиданные каверзы древней реки, ее коварная ширь была родной стихией. Он хорошо знал, что среди гребцов на всех ближних протоках нет ему равного. А тут еще этот подбадривающий голос: «Нажимай, брат Назар!» Голос дружка, вскормленного одной грудью.
Разогревшийся на веслах Назар и натянувший на себя тонкий шерстяной свитер Гораций не чувствовали вдруг наступившей осенней сырости. Сказывалась и молодая кровь, не то что у солдата, две зимы кормившего вшей в Карпатах и одну зиму после ранения — в тыловом лазарете.
С вмиг посеревшей, словно залитой свинцом глади реки веяло холодом. Долетал свежий ветерок и слева из высоких, будто покрытых ржавчиной, кустов таволги. А тут еще мороз так и катился по спине после каждого орудийного залпа, доносившегося со стороны Печерска.
Но вот и слободка. Назар, схватив в одну руку оба весла, прыгнул в воду, а другой вытащил лодку на сухое. На берегу солдат, согреваясь, несколько раз широко взмахнул руками, а потом скорым шагом, шкандыбая, направился в глубь поселка.
— Пошли! — позвал с собой Назара Гораций.
— Я в пекарню, — ответил тот. — Дома нет никого. Мать на работе.
— Значит, ровно в шесть на причале! — строго отчеканил Гораций. — И по всей форме.
И сразу же пути молодых людей разошлись. Хотя и жили они с малолетства под одной крышей. Выкормила их обоих Ганна — мать Назара. Родительница Горация, как и все именитые слобожанки, оберегая фигуру, не стала кормить свое дитя.
Ганна, мать Назара, всю жизнь обслуживала дом преуспевающего лавочника, а ее муж, Гнат Турчан, долгие годы, пока не забрали его в солдаты, выпекал ситники, калачи, рогалики, бублики на корысть булочнику Неплотному. На корысть благодетелю, отдавшему кормилице тесный подвал в своем кирпичном доме, где жил и сам на цокольном этаже. Вдоволь было сырости во всех домах слободки, а тем паче в подвалах.
В войну, как и многих солдаток, Ганну потянуло в интендантские швальни. Звал хороший заработок. А у своих благодетелей занималась только бельем. Булочница признавала стирку лишь одной Нюшки. Привычка.
А вот в крутую минуту мадам отказалась похлопотать за Назара перед булочником, своим грозным повелителем. Подростка не без труда удалось сунуть в пекарню учеником, или — как громко называли этих горемык — в подмастерья. И то благодаря удачно сложившимся для него обстоятельствам…
«Аргентинские ковбои»
Стало чуть смеркаться. Из Киева приближался пароходик. Загудел, сзывая новых пассажиров. Сошло на берег много народа — не прекращавшаяся ни на минуту стрельба не на шутку встревожила всех слобожан, почему-либо застрявших в Киеве.
Погрузилось на палубу с десяток людей, не больше. Среди немногих пассажиров были Гораций с Назаром.
Теперь на Назаре была лихо сдвинутая набекрень из искусственного серого барашка папаха с желтым ситцевым шлыком. И еще сшитый руками матери в интендантских мастерских жидковатенький жупанчик, подпоясанный холщовым ремнем. Чуб, конечно, пышно свисал со лба к правому уху. Тарас Бульба! На худой конец — его старший сын Остап. Правда, тот, гоголевский герой, признавал лишь добротные шагреневые вытяжки, а этот казак носил выцветшие обмотки — «царские чеботы». Какой-то радовский чин, любуясь пышными шлыками казенных папах, не то сокрушался, не то шутил: «Теперь чубы хлопцев — наши. А вот ноги в обмотках… Нет, шановные добродии, нужны настоящие сапоги!..»
А Гораций? Его папаха с бархатным шлыком переливалась серебром таврического каракуля, а ловко облегавший грудь жупан из английского кастора шили ему у самого Каплера в Пассаже.
Не грубые солдатские ботинки с обмотками, как у Назара, а хромовые сапоги со шпорами украшали ноги заядлого велосипедиста. Сущий гетман Наливайко, на худой конец — легендарный казак Довбня. Но это был всего-навсего командир взвода — чотарь — в Печерском курене «вольного казачества».
Пароходик уже тронулся с места. С качавшегося причала на палубу ловко прыгнули два запоздавших пассажира. Оба, несмотря на вечернюю прохладу, были одеты в легкие синие косоворотки.
На головах — серенькие кепи, жокейки с куцыми по моде козырьками. У обоих — в правой руке докторский саквояж, в левой защитного цвета легкий пыльник.
А грохот орудий, словно раскаты грозы, не прекращаясь ни на миг, доносился сюда, к протокам Днепра, с его высокого правого берега. И вспышки разрывов своим тревожным светом без конца озаряли и реку, и ее склоны, намечавшийся где-то у Вигуровщины горизонт.
Обнаружив при очередной вспышке, осветившей все суденышко, знакомого человека, пассажир в кепке голосом, полным нескрытой иронии, воскликнул:
— Слава «вільному козацтву»! Слава пану атаману Запорожского войска! Что, Гораций, в бой или же из боя? Все еще суржикуешь: «Самопэр попэр до мордопысця…» Муштруешь казаков — «Пан за пана ховайсь». А Санчо Панса, твой верный оруженосец, как всегда, с тобой. Здоров, Назарка! И бандуру свою прихватил — развеселять атаманов? Раз залез в жупан, крепись, голодрашка! А может, и сам уже атаман? У вас кругом одни атаманы…
— Пока еще не кругом, — надул губы «вольный казак» Гораций. — У нас только с куреня атаман, а пониже его — пан чотарь и пан сотник. А вы, «аргентинские ковбои», куда? Обратно Америка? Как бы не сцапали на полдороге, как тогда…
— За нас, пан «четыре ко», не беспокойся…
Гораций, неисправимый второгодник, выскочивший из шестого класса Киево-Печерской гимназии в школу прапорщиков, не отличался большой грамотностью. Накануне Февральской революции он нацепил золотые погоны. Рисуясь перед друзьями, а возможно, подражая какому-то армейскому прожигателю жизни, важно цедил сквозь зубы: «Мой девиз — четыре «ко»: кофе, коньяк, конфеты, кокао…» С тех пор он всячески избегал тех, кто при встрече с ним называл его Гараська — тем именем, которое он носил, будучи самым популярным шалопаем обеих слободок, а потом не менее известным их велогонщиком.
— Ваша братва, слыхать, возится там с Полигоном, а вы, как всегда, к девкам, — заметил Назар, задетый обидным словечком «ковбоев». Какой он к чертовой бабусе оруженосец? Он вольный казак не за плату, как вот эти жевжики — юнкера, которые даже толком не знают, чего они хотят. Ради родной Украины, которую сотни лет топтал царский сапог, он со всей охотой согласился после обычной смены в пекарне нести службу казака в Печерском курене.
В школе он частенько слышал ехидные слова. И от школьников, и даже от учителей: «Говори по-человечески, не лопочи…»
…А через шо? Шо не хочу по-ихнему выпинаться. А мне по душе то, как я говорю.
Вот покончат с Керенским, со всеми этими охотниками до нашего хлеба, до нашего сахара и сала, до нашего угля, — то и всем станет легче жить. И хлеборобам, и матросам вот на этом «лапте», и слесарям в «Арсенале», и, конечно, пекарям. Знаменитый киевский инженер, сам Михайло Ковенко, не раз говорил об этом. И как? Не на суржике. Не зря под его рукой в самом только Киеве уже набралось шестнадцать куреней «вольных казаков»…
Вот только бы закрепиться… Завтра с утра заступать в смену. А ради святого дела он, Назар, ночь не поспит. Рядовой под командой чотаря Горация, он вместе с куренем пойдет занимать банк. Пока там Красная гвардия сцепилась с юнкерами и донскими казаками, они потихоньку, без боя, без драки, наложат свою лапу на все железные кассы Киева.
«Вольным казакам» нужна своя держава, а державе нужны гроши…
Пока там их курень вместе с полком Сагайдачного пошурует на Печерске, другие пятнадцать куреней без шума и без крови займут телеграф, электростанцию, водопроводы, вокзалы, депо, аэродром и, конечно, все мосты. А одна сотня из Печерского куреня этой ночью рванет на Зверинец к артиллерийским складам. Говорят, будто есть уговор между верхушкой и штабом — двадцать седьмой полк Временного правительства снимут с охраны склада. Пока там донские казачки будут возиться с бунтовщиками, «вольные казаки» и гайдамаки запасутся всем нужным. Ничего не скажешь — сильная голова у этого Ковенко. Не инженер, а прямо генерал Брусилов…