— У тебя, такого… такого… и георгиевский крест?
— Ну, так что? Надо было, ваше благородие, поехать в Порт-Артур. И у вас был бы крест!
— Документ есть?
— Раз у человека есть крест, то у него обязательно должны быть и бумаги. Вот!
Березовский порылся в кисете и протянул офицеру изрядно потертую книжечку.
— Гм… — пожал плечом Фицхалауров. — Пенсионная книжка. Три с полтиной в месяц. Солдат десятой крепостной роты Порт-Артура, рядовой Березовский… Закон! А ну, извольте нацепить вашего Георгия на грудь! — распорядился офицер, возвратив Березовскому крест и пенсионную книжку.
Бывший солдат не торопясь выполнил распоряжение хорунжего. А тот, выпрямившись в седле, скомандовал: «Смир-р-но!» И продолжал, обращаясь строго официально к моему попутчику:
— Господин кавалер! Считайте инцидент исчерпанным. Вы свободны. Следуйте по своему маршруту! — А затем с едва прикрытой издевкой закончил: — Здравия желаю, господин Айзик-Бер Березовский…
Стекольщик просиял. И мне стало ясно почему. За все время нашего с ним путешествия никто ни разу не назвал инвалида «господин Березовский». А тут впервые он услышал так нравившееся ему обращение не от меня — мальчишки, не от сельской бабы, а от взрослого, от казачьего офицера. Но это была дань уважения не человеку, а царской награде, которой он был удостоен.
Казачий хорунжий Фицхалауров, а за ним казаки, подхлестнув коней, бросились догонять далеко ушедшую вперед колонну. Тронулись в путь и мы.
— Хоть раз пригодилась мне царская милость, — улыбаясь в бороду, сказал Березовский. — Нет, что я говорю? А три с полтинником в месяц? Еще полтора карбованца — как раз наша квартирная плата…
Человек немного по своей сути бродяга: его постоянно тянет в иные места. Как говорил доктор Фауст: «В груди моей, увы, живут две души». Человек в то же время и домолюб. После всякого путешествия, долгого или короткого, его тянет к родному очагу. Там, позади, остался чудесный, изумительный мир девственной природы, прочертивший в моем сердце неизгладимый след. Однако я с радостью возвращался в свои прозаические, но родные Кобзари.
На базарной площади творилось нечто невообразимое. Вдоль пустых рундуков с диким визгом, в одном окровавленном белье, в отчаянии хватаясь руками то за огромную белобрысую голову, то за рассеченное горло, метался Исай Костыря.
Регулярно, раз в месяц, он и другие экспортеры, основавшие строго обособленное свиное царство по ту сторону железнодорожной линии, отправляли в Германию и Австрию полный состав огромных, необычайно длинных, на славу откормленных свиней. И сейчас казалось, что по базарной площади, из одного ее конца в другой, мечется не человек, а вздыбившийся хряк.
Высыпавшие на улицу приемщики хлеба, лавочники да и просто прохожие сочувственно подавали советы:
— Зовите хвершала Глуховского!
— В аптеку его, в аптеку!
— Исай! Клади на рану грязюку, грязюку клади! Это первое средство! Пособляет!
— Паутины бы, паутины побольше. Она враз прихватывает кровь.
— Ложись, Исай Павлович, скорее в калюжу. Сразу полегшает!
И тут сзади нас послышался знакомый голос Алексея Мартыновича. Увешанный дичью, он возвращался с охоты.
— За такое я бы той стерве сиделице голову снес…
Березовский поздоровался с охотником. Спросил, что случилось.
— А вот что случилось, дружок, ревность… Сиделец уехал в город за водкой, а Исай, как водится, к сиделице. Там он заснул, а полюбовница бритвой… по горлу… Свинарь все водил ее за нос, обещал жениться. А как добился своего, стал крутить. Семья! Сиделица с ним и рассчиталась. Отходил наш Исай в свистунах…
Тут подошел урядник Чуб со своей свитой — двумя стражниками, и, бережно подхватив пострадавшего, они увели его в аптеку.
— Да! — покачал головой Березовский. — Ей-богу, у того Костыри теперь не белье, а настоящий коврик «Еруслан Лазарь». Не меньше кварты фуксина вышло из него…
— Верно! — сплюнул в сторону охотник Скорострел. — Мы, злыдни, мы с тобой, друже, пролили свою кровь на Дальнем Востоке за матушку-Россию, а этот жирный кабан — в поганой кровати… Что ж? Захотелось сидельцу иметь наследника — сам толкнул свою бабу на это…
Базарная площадь с ее необычной нынче суматохой осталась позади. Впереди показался наш двор, окруженный изгородью цветущей сирени. На доме турка-пекаря выделялась броская вывеска с витым кренделем на ней и надписью: «Сабит Хасан Фарик-оглы».
Помаячила и скрылась в недрах пекарни великолепная красная феска булочника. Когда мы подъезжали ко двору, нам навстречу вышел эфенди Сабит, моложавый, лет пятидесяти, крепыш с коротко подстриженными усами и бородой. Протянул Березовскому бумажный мешочек со свежими рогаликами. Льстиво, чисто по-восточному, приветствовал первый богач села одного из последних его бедняков:
— Хош гельды[4], эфенди Березовский! Как поехаль, яхши? Аллах акбар! Эта рогалик для твоей девка-чичек. Берекет олсун[5] ты, эфенди Березовский, твой ханум, твой дочка, твой маленький детка. Аллах акбар!
— Спасибо, эфенди Сабит! — поблагодарил стекольщик. И, не думая отказываться от сдобы влюбленного турка, ответил, нарочито коверкая слова: — Запиши в свой книга на моя долг… — Березовский полагал, что так он будет скорее понят поклонником аллаха.
Подстегнув кнутовищем рвавшуюся в стойло Мальву, он добавил:
— Селям алейкум, алейкум селям. До свиданья, будьте здоровеньки. Твой аллах на моих волах. Банзай-вонзай, а свое дело знай…
ГРИМАСА ЖИЗНИ
Березовский не раз еще брал меня с собой в свои интереснейшие «творческие рейсы». Выезжали мы с ним и в сторону Новых Манжар, к живописным селам и хуторам, раскинувшимся над зелеными и сонными берегами Ворсклы, и к Покотиловке, и в сторону Бородаев. Всюду меня ждало что-нибудь новое и изумительное. Благодаря стекольщику я все больше и больше познавал окружающий нас мир, знакомился с природой. Чем только мог, старался быть полезным мастеру… К тому же в дороге он чувствовал себя со мной не таким одиноким.
Березовский всегда оставлял свой дом без особой радости, но однажды он отправился в путь грустнее обычного. Выехав за село, с горечью сетовал на судьбу:
— Что вы скажете, — никакого дяди в Америке… Никакого наследства… Никаких ста тысяч… Это бывает у людей, не у задрипанного солдата крепостной роты… А на мои медяки не разгуляешься. Что же это на белом свете делается? У барона Ротшильда капиталы, у Березовского — сто сот болячек. У лавочника Харитона тоже, слава богу, ничего себе… Господину Березовскому десятую бы часть… Хотя Харитошке тоже невесело даже с его капиталами. Такого сына забрал бог… Холера — та не смотрит: богач, бедняк… Давай — и все… И почему это так размечено? Хочу я — не хочет бог. Хочет эфенди Сабит — не хочу я. Этот турок уже думает купить меня своими сладкими рогаликами. Старый, а тоже любовь! Я скажу: кто хочет ослепнуть — пусть себе влюбляется. Нашей Розочке уже не помогает и тиокол, очень дорогое лекарство. Не действует столетник с медом. И даже молоко с зельтерской водой. Это новое средство придумал медик Глуховский. Так вот, эфенди Сабит ослеп, не видит — Розочка уже харкает не кровью, а собственными легкими. Привез я глечик масла. Саливониха в Пеньках, помнишь, дала специально для Розы. Так она, думаешь, его пользует? Нет! Отдает малышам. Говорит: им нужнее. Марфа Захаровна, дай бог ей здоровья, каждое утро приносит козьего молочка. И это не пособляет. Нет, нет и нет. Люди говорит про какой-то Крым. Только Крым будто способный, устроить чудо…
Впереди лежал сказочный мир. Наивно голубые незабудки росли рядом с отвратительно яркими цветами татарника. Густые помпоны клевера чередовались с ножевидными листьями наперстянки. Бросались в глаза голубые лепестки цикория с его пышной золотой сердцевиной. Словно в окрашенную акрихином марлю вырядилась вездесущая древоподобная белена.