— Золото, извольте знать, у вашего папаши-с! — заикаясь, пролепетал Петро Мокиевич.
— Золотые слова. Люблю за правду. Правильно сказал… У папаши. Значит, у тебя. Все собаки в Кобзарях знают, кто мой папаша. Кроме всего, вернешь сотню, которую ты получил за свою работу с сидельца. Много он тебе отвалил… работа неважная. — Тщедушный атаман оглядел себя сверху донизу. Ни груди настоящей, ни плеч. — Все, милый папашенька, верни, все до копеечки… Нам золото во как нужно… очень нужно… до зарезу… А у тебя оно сгниет в кубышке, как гниет без толку у сидельца. Сам не гам и другому не дам…
Говорят люди: добился своего молодой Боголюб. Урядник после двух залпов над самым ухом сдался…
Вскоре после этого, в мае 1919 года, наш коммунистический отряд шел к Полтаве против кулацких банд атамана Григорьева. На одном полустанке мы встретились с кременчугским рабочим отрядом. Он состоял из молодых махорочников, железнодорожников. Политкомом у них была немолодая, коротко стриженная женщина с суровым загорелым лицом, в кожаной куртке и с винтовкой на ремне. Прошло почти десять лет, а в боевом политкоме нетрудно было узнать учительницу Екатерину Адамовну Новосад. Узнала и она нашего командира, боевого булочника Алексея Стокоза. Узнала она и меня — теперь уже рослого юношу.
Беседа была краткой. Екатерина Адамовна работала в Кременчуге, где в молодости сражалась на баррикадах.
— Раньше мы держали в руке перо день, а три дня — винтовку, — сказала она. — Теперь, слава богу, после разгрома Петлюры, стало по-иному: день держим винтовку, три дня — перо. Но не дают же, мерзавцы, наладить жизнь по-новому… учить пролетариев… Ведь до зарезу нужны свои, новые, грамотные кадры. И вот вместо того, чтоб лились чернила, льется кровь… — Катя ухватилась обеими руками за ремень винтовки. — А тут еще меньшевики, и прочие «доброжелатели» демагогию разводят: «Вы, большевики, пускаете кровь стаканами, чтоб не пролились рюмки слез». А я, хоть мне и противна война, но скажу: «Нет, господа прихвостни буржуазии! Если на нас лезут белоказаки, петлюровские атаманы, разные Антанты, мы будем проливать их кровь ведрами, чтоб не лились реки и моря невинных слез…» Да! — просияла она вдруг. — Помнишь, урядник Петро Мокиевич искал у меня красный флаг. Вот он — жив! — Она указал рукой на голову колонны. — Этот флаг — ветеран. В пятом году с лозунгом: «Долой царя!» — воевал на баррикадах. Теперь с лозунгом: «За власть Советов!» — воюет против банд…
И вот прошло три дня. Подоспели из Крыма войска легендарного матроса Павла Дыбенко, пришли полки из-под Шепетовки и Проскурова. Мятежные силы изменника Григорьева потерпели поражение. Одна бандитская колонна, прорвавшаяся из Козельщины, столкнулась там, в Кобзарях, с отрядом кременчугских рабочих. Силы были неравные. Григорьевцам помогали кулаки и головорезы Боголюба-Лютого. Его бандиты, словно осенние мухи, жалили вовсю. Не давали пощады никому. Подкравшийся сзади верзила григорьевец штыком проткнул политкома отряда. Екатерина Адамовна упала лицом вниз.
Когда спустя неделю мне об этом рассказали, я подумал: славной, мужественной смертью кончила свою жизнь стойкая большевичка. В чистом поле, под ясным небом, на родной земле, с оружием в руках, рядом с товарищами, с друзьями, поражая насмерть врагов.
Но она… она тогда еще не умерла… Пришла ночь. Екатерина Адамовна очнулась. Страдая от мучительной боли и жажды, она ползком, огородами добралась до нашего двора.
А за час до ее прихода банда атамана Боголюба-Лютого ограбила наш дом до нитки.
Мать, напоив и перевязав тяжелораненую, помогла ей добраться в более безопасное место — к стекольщику. Но перепуганный насмерть Березовский, заикаясь от страха, сообщил, что сам атаман Боголюб, пьяный в дым, ввалился к нему и потребовал царскую награду. Получив «Георгия», тут же нацепил его себе на грудь.
Посоветовавшись, мать со стекольщиком увели Катю в соседнюю усадьбу, к Марфе Захаровне. Продав свой двор возле почты, она теперь жила квартиранткой у Николая Мартыновича, в той самой комнатушке, которую когда-то снимала учительница. Казачка, хлопоча всю ночь возле раненой, привела к ней тайком, как ей казалось, незаметно Глуховского. На рассвете по свежим следам медика пришли атаман Боголюб-Лютый, Исай Костыря, оба сына Антона-птицелова — тот, что служил в императорской гвардии, и тот, что служил в гвардии гетмана Скоропадского.
Женщин и старого фельдшера выволокли в сад. Привязали к стволам старых яблонь, густо усыпанных белыми цветами.
— Хвершалу и Кобзаренчихе по двадцать пять горячих! — распорядился атаман, поглаживая рукой блестевший на его впалой груди чужой георгиевский крест. — А это, как ее, «Зя мной», — без счету…
— Бойся бога! Вадим! Боголюб! — взмолилась Марфа Захаровна.
— Да, бога я люблю, но не боюсь его! — заплетающимся языком лепетал атаман.
А гетманский гвардеец, младший Маяченко, подступив вплотную к Марфе Захаровне, добавил:
— Тата нашего не схотела уважить, так мы, его сынки, тебя, старая ведьма, погана казачка, уважим. Долго будешь помнить Маяченковых…
— Я же тебя принимал на свет божий! — укорял атамана Глуховский.
— Гад ползучий! — простонала обессиленная Катя. — Этому ли я тебя учила, змея? Ты боялся заразиться чахоткой, а заразился бандитством. Наш народ одолеет и эту напасть…
Атаман шагнул к Кате.
Сорвал полотенце с петухами, которым моя мать перевязывала ее кровоточащую грудь. Стал рассматривать вышитые на нем инициалы.
— Это чье? — заревел он.
— Мое! — ответила Марфа Захаровна.
Мать раскрыла калитку плетеного тына. Вошла в сад.
— Рушник мой! Я ее перевязывала…
— Ей пятьдесят! — скомандовал Лютый. — Двадцать пять за лечение, двадцать пять за Никодима…
Крики истязуемых разносились далеко. Но никто из моих земляков, бегавших на это же место слушать диковинную музыку — граммофон, не стал свидетелем позорного зрелища.
Исай Костыря, зажав в лапищах суковатый дрючок, приблизился к учительнице:
— Я не урядник. Я свинарь. После меня не завизжишь: «Зя мной!»
И для нее, для Екатерины Адамовны, которая ввела меня в изумительный мир волшебного слова, в мир книг, пришло то время, о котором она часто говорила. Пришло время всю себя отдать людям…
Жизненный путь Никодима отмечен памятными вехами: Зимний дворец — на севере, Перекоп — на юге, Гвадалахара — на крайнем западе Европы, Хасан — на далеком востоке.
Теперь уже яснее ясного — большая жизнь паренька из села Кобзари является естественным продолжением его малой жизни, изложенной самим героем повествования.
Из недосказанного им хочется упомянуть один знаменательный случай из его прошлого. А именно: спустя одиннадцать лет после увлекательных путешествий в повозке красильщика он вновь встретился с лощеным казачьим офицером.
Встретились они на берегах Донца в жестоком бою, когда полк стремительной советской конницы во главе с Никодимом разбил вдребезги отряд донских казаков белогвардейца есаула Фицхалаурова.
А в общем прав мой фронтовой друг — человек начинает познавать мир через людей. А человека узнают — по его отношению к людям.
ТЕРТЫЙ КАЛАЧ
ТОГДА…
Ветер широких дорог
Сойдя с асфальта, Назар по усеянной опавшим листом траве спустился к берегу. Сколько раз на день они, несмышленые мальцы, Назарка и Гараська, скользя наперерез речным катерам, переплывали Русановскую затоку, чтобы поваляться на горячем песке Долбычки.
В Киеве Тертого Калача прежде всего ждали его близкие друзья. И все же гость с Ворсклы первым делом направил стопы на ту сторону Днепра, где прошли его детство и довольно тревожная юность… Но, добравшись в манившую его сторонку комфортабельным поездом метро, Назар не нашел на своем месте родной Предмостной слободки. Вместо убогих мазанок высились шатровые вязы и клены. Вместо пекарни пана Неплотного, где у горячей печи и высокой дежи он начал трудовую жизнь, стоял весь из зеркального стекла и сверкающей нержавейки киоск эскимо и минеральных вод.