Булат собрал вокруг себя коммунистов и комсомольцев. Едва держась на ногах от усталости и бессонницы, он, стараясь быть бодрым и подтянутым, потребовал от них:
— Товарищи! Будьте все время с людьми, с разъездами, с дозорами. Занимайте бойцов. Разбивайте недовольство. Объясните положение. Не спать и не давать спать бойцам. Это самый тяжелый экзамен. Учтите — опять идет провокация об отпусках. Деникин старается. Мы не падали духом, когда откатывались к Москве. А теперь это был бы позор! Не мы бежим, бежит Деникин. Не он наступает, наступаем мы…
Алексей снова и снова вспоминал Марию Коваль. Она ему представлялась вся в белом, гладко причесанная, слегка пахнущая йодом. И лазарет, из которого она писала ему, казался в этот момент несбыточным раем, теплым, уютным, гостеприимным уголком.
Вихри снежного песка больно секли по лицу и рукам, разрушая мечты о Марии, лазарете и теплом уголке, о котором в этой обстановке грешно было думать. Кругом враги, буря, ночь, неизвестность и казавшаяся безвыходной тяжелая действительность. Алексею было больно за людей, застигнутых бураном в чистом поле. Чем их встретит завтрашний день?
Бойцы грелись, устроив «тесную бабу». Хватали один другого за пояски, боролись, стараясь разогнать застывшую кровь. Парусов, не уединяясь, как он это делал обычно, стоял тут же, наблюдая за шумной возней кавалеристов.
Мика Штольц, льнувший всегда к своему эскадронному, дуя в застывшие кулачки, сейчас смотрел на Парусова, словно ждал, что вот-вот отчим прижмет его к себе, пригреет…
Подошел Дындик. Громко, не опасаясь, что услышит командир, стал жаловаться:
— Где же глаза командира-начальника? Хоть бы разжились — достали проводника. Ну, мы ошибаемся, так мы же темнота — неученые. А то их благородие, господин…
— Брось, Петро, демагогию! — резко оборвал моряка Алексей.
— Мне за моих людей больно, пойми, товарищ политком!
Ромашка, кутаясь в атаманскую поддевку, ходил вокруг эскадрона и, нашептывая, отсчитывал количество сделанных им шагов.
Селиверст Чмель, словно очумев, бился головой о крыло седла и со стоном все приговаривал:
— Ах ты, бедный мой Хролушка, Хролушка, Хрол!
Дындик, приумолкнув после строгого замечания политкома, отошел в сторону, где дремал его конь. Затем достал из вьюка трофейный полушубок, предложил его озябшему командиру. Парусов, поблагодарив моряка и поколебавшись несколько мгновений, накинул дубленку на плечи пасынка. Чувствуя какую-то неловкость, тронулся с места и пошел в обход бивака.
В одной из групп Кнафт уговаривал кубанца одолжить ему «на полчасика» бурку. Казак незлобно выругался:
— Адъютант, ты слышал поговорку — «отдай бурку дяде, а сам проси Христа ради…».
Неслышно, прихрамывая, подошел к Алексею Слива.
— Ребята волнением тронуты. Как бы не вышло перемены характера, — кивнул он в сторону командира полка.
— Мне, Слива, веришь? Ребята верят?
— Как отцу родному.
— Тогда ступай, успокой их. Хотя пойдем вместе…
Твердохлеб шутил, не отходя ни на шаг от своих людей:
— Эх, и положеньице-то, некуда даже приткнуться на период сугубого времени.
В одной из затихших кучек Пузырь, усиленно выбивая кресалом огонь из кремня, сокрушался, ни к кому, собственно говоря, не обращаясь:
— Жаль, уплыла вместе с Хролом такая роба! Не смикитил я процыганить мою милистиновую дерюгу на его справу. Мне была бы в аккурат его драгунская шинелька! Катеарически!
— Заткнись, халда! — вскипел Чмель. — За-ради бога, не прикасайся памяти моего кореша!
Буря не стихала. Не уставая, носился по полю снег. Группы растворились во мраке.
Прошло еще два часа.
Из тьмы донеслись голоса:
— Где комиссар полка?
— Где политком?
— Где товарищ Булат?
Алексей насторожился. Он ждал ропота. Боялся вспышки старых настроений «чертей».
Из тьмы появились три всадника. Один из них сидел на неоседланном коне. Булат узнал голос Сливы:
— Вот… Есть… Проводник… Вот проводник, товарищ политком.
Слива с Чмелем, сами, по своей инициативе, отделившись от полка, ринулись во мрак ночи и после длительных поисков привели с собой местного жителя.
Оживленно загудели эскадроны. Вытянувшись сплошной колонной, без всяких дистанций между подразделениями, полк тихим шагом двинулся на ближние хутора.
34
За ночь бойцы подкормили лошадей, сами отдохнули. Буря улеглась. Стало тихо. Светло.
Крестьяне внимательно при тусклом свете коптилок всматривались в лица бойцов, в их папахи, обмундирование. Они знали, что фронт далеко, что белые здесь еще не отступали.
Кавалеристы расспрашивали хуторян о слободе, о штабе деникинской дивизии, расположенной в ней. Вскоре стали являться прятавшиеся перебежчики — мобилизованные солдаты Добровольческой армии. Хуторяне и перебежчики ликовали.
— Ждали мы Красную Армию.
— Довольно! Испробовали на вкус, что такое Деникин.
— Хорош генерал?
— Землицы не жалел, только впереди шел закон о земле, а позади помещик с карателями.
Не ожидая утра, полк, забрав с собой проводников и перебежчиков, тут же по их просьбе зачисленных в строй, выступил. Через два часа головная застава уже была на месте. В предрассветной мгле едва видны были смутные очертания засыпанного, завьюженного снегом поселения.
Эскадроны вошли в слободу, как к себе на постой. Деникинцы, считая себя в безопасности в полусотне километров от фронта, да еще в такую пургу, не ждали гостей. Взвод «чертей» с запасом динамитных подушек направился к станции.
Деникинские солдаты уже без ненавистных кокард, с винтовками в руках, ловили штабных офицеров. Сонных, полураздетых беляков сводили в одно место, в школу.
— Это что? — остановил одного солдата Дындик.
— Так мы же бывшие красноармейцы. Пленные. А теперь рассчитываемся за приют…
К Булату, ухватившись за стремя, подступил молодой слобожанин.
— Скорей в усадьбу… к нашей барыне Мантуровой… Там вся офицерня.
— А где та усадьба?
— Я покажу, только лошадь скорее. Да вызовите пленных Алексеева, Минкина… Это наши, большевики.
Огороженная стройными, как свечи, тополями, дремала усадьба. У монументальных чугунных ворот в длинном тулупе клевал носом дряхлый старик. Заметив на коне слобожанина, присеменил к нему:
— Митька, а Митька, а сапоги внуку скоро стачаешь?
Алексей с товарищами вошел в дом. Прислуга спала. Пьяный голос разорялся в столовой:
— Пожалуйте, господа, за победу р-р-русского ор-р-ужия!
Перед советскими кавалеристами предстал грузный, без кителя, едва стоявший на ногах, пожилой офицер. На диване и прямо на полу, на персидском ковре, спали пьяные пары. На столе, среди объедков пищи, валялись опрокинутые бутылки. Очумевший от алкоголя толстяк радостно встретил неожиданных гостей:
— Скорее, господа, долой шапки, шинели! К черту оружие! От бутылки вина не болит голова… — Наполнив стаканы, развеселый беляк, оказавшийся полковником, затянул сиплым баритоном:
Был я раньше паном, светским бонвиваном,
недурен собой.
Ел деликатесы, и мои метрессы
славились своей красой…
На одном из столиков гостиной, где происходила пьяная оргия, Дындик обнаружил шкатулку, перевязанную толстым шнуром. Раскрыл ее. Она оказалась наполненной золотыми часами, бриллиантами, жемчугом. Стали допытываться, кто хозяин этого клада. Помещица, появившись из спальной и кутаясь в халат, заявила, что сундучок она видит впервые. Не признали его своим ни полковник, ни его собутыльники.
Один из гуляк, полицейский пристав, покручивая обвисшие усы, ехидно посматривая на полковника, обратился к Булату:
— Не знаете? Это от благодарного населения на алтарь отечества!
Захваченных в усадьбе белогвардейцев вместе с приставом увели в слободскую школу, заполненную пленными деникинцами — офицерами и солдатами разгромленного в слободе штаба дивизии. Вскоре озлобленные солдаты разделались со своими не успевшими как следует протрезвиться начальниками.