Если бы ему побольше эрудиции, повторял бы тогда гость с Ворсклы слова поэта: «Невольно к этим грустным берегам…» А иные, выслушав грустный и задушевный рассказ Турмана о посещении им Гидропарка, очевидно, вспомнят проникновенные строки другого поэта:
Кружат четыре ветра.
Трубят. Листву взметают.
Стоит солдат и толком,
Куда пойти, не знает…
Там все напоминало ветерану радости детских и юношеских лет.
Приезжал как-то недавно в столицу Турчан. Он поразил киевлян пушистыми запорожскими усами, необычной густоты, сплошными, совершенно белыми лохматыми бровями, смушковой папахой и яркими казачьими лампасами. Но более всего — страстными выступлениями перед молодежью, которая с неослабным почтением взирала на довольно внушительный набор орденских колодок оратора и на сияющую золотом новенькую юбилейную медаль к столетию В. И. Ленина.
Там, где всегда подкидываемые волной терлись друг о друга рыбачьи лодки, а среди них и памятный «баркас» Гараськи, теперь круто спускался к Днепру гладкий забетонированный откос — восточное крыло широкой и величественной эстакады метро. Долбычка! На ее просторный и горячий пляж, известный в прошлом под названием Голопузовка, в ее тенистые кусты ракитника и таволги знойными днями устремлялся почти весь Киев.
Захваченный думами о далеком прошлом, Назар незаметно для себя очутился у западной кромки Гидропарка. На противоположной стороне в своем пышном многокрасочном осеннем уборе спускались к набережной живописные склоны Печерска.
Клен и осина, дуб и падуб, ясень и рябина, явор и вездесущий каштан — каждая порода прибавляла к яркой палитре свой, присущий лишь ей, колер с его повседневно меняющимися оттенками. От блеклых тонов свежего лимона до сочных красок ранета, от малахита капустного листа до бураковых мазков угорки. В пестром и гармоничном сочетании вся эта пышная панорама широко раскинулась по вертикали — с холмов Печерска до набережной Днепра — и по горизонтали — от склонов древнего Выдубецкого монастыря, мимо памятника крестителю Владимиру, до речного вокзала на Почтовой площади.
Над всем сказочным великолепием высился видный отовсюду золотой купол Лавры. А из недр празднично убранных склонов, из широко разинутой пасти тоннеля будто невидимая рука выталкивала на открытую высокую эстакаду голубые составы метро…
Рядом среди зарослей шатрового вяза показались изрядно уже выветрившиеся руины бывшего летнего сада «Венеция». И вдруг — из-за облупившейся кирпичной колонки возник укоряющий перст: «Ты, ты, ты…» Всего лишь на краткое мгновение, на один-единственный миг.
Назар знал: сказанное слово, промелькнувший жест, совершенный поступок — это не карандашная черта на чистом листе бумаги. Их не сотрешь резинкой, не смоешь водой, не соскоблишь лезвием бритвы. Лишь песок времени, единоборствуя с узелками памяти, может в той или иной мере схоронить их под собой. Схоронить, но не вытравить, не соскоблить.
Память — она не небесная лазурь, на которой самое грозное облако не оставляет никакого следа.
Да! Были те слова, были те жесты, были те поступки. Но тут же вздымались против тех укоров антиукоры. Они гнали прочь черные мысли о далеком и суровом прошлом. Раскатывали перед глазами, словно бархатную ковровую дорожку, свиток с перечнем добрых дел, весомых свершений, признанных подвигов, которые и делали тот песок более грузным и значительным…
Четыре ветра! Не один, не два, а все четыре. И все на юную податливую душу. Назара, как и многих в ту пору, мотала, трубя вовсю, буйная сила гулявших по Украине ветров. А взял верх все же не первый — жесткий ветер деникинщины, не второй, дурманящий, — Петлюры и Махно, не третий, усыпляющий, — непротивленцев, а четвертый — крепкий, отрезвляющий ветер Ленина. Ветер правды и справедливости. Ветер широких дорог.
Кричит четвертый ветер: в моем краю пустынном
одни лишь пули свищут над брошенным овином.
Копытом хлеб потоптан, нет крова и нет пищи…
Иди ко мне — здесь братья освобождают нищих
[6].
Старому, отживающему миру страшна не только наша мощь, но и наша мудрость, мудрость молодого века, неумирающая мудрость Ленина, отбиравшая у врагов их солдат.
Боевой труженик Назар Турчан, раз и навсегда подставив свои упругие паруса под свежий революционный ветер, побывав не в одной схватке, не в одном бою и не в одном рискованном рейде, в тех грозных событиях, которые решали судьбы народов на столетия, доказал не раз, что в его жилах течет праведная кровь беспокойной, неугомонной голоты, которая на века в век стремилась достойно бороться за людей труда против людей наживы.
Вдруг стали никнуть, расплываться грозные очертания укоряющего перста. Вспомнился солнечный, но холодный денек далекого семнадцатого года. День восстания против оплота Керенского — вызванных с фронта войск гарнизона, которыми руководил штаб Киевского военного округа. И тот его час, когда над городом закружил самолет — условный сигнал к выступлению.
Два боевика Печерского куреня «вольных казаков», невзирая на стужу, вовсю резвились на пляже. Мимо, к Никольской слободке, плыл, глубоко осев, прогулочный катер, сверх нормы заполненный юнкерами. Они спешили с тыла нагрянуть на «крамольный» гарнизон Полигона.
На Долбычке 1917 года
Внезапно вспыхнувший многоголосый крик поднял на ноги всю палубу «Прыткого». Визг злобных голосов, разносясь по днепровской дали, глухим эхом прошуршал в поникших кустах краснотала.
И тут же, озаренные клонившимся к Аскольдовой могиле осенним солнцем, стаей смятенных горлиц закружились брошенные с кормы чьей-то сильной рукой листовки.
Широкая палуба шедшего к слободкам колесного, напоминающего лапоть пароходика неистовствовала. Мелькали в воздухе кулаки. Всей своей тяжестью вместе с самой отборной бранью они сыпались на голову отчаянно отбивавшегося человека. Вдруг сипло взревевший пароходный гудок заглушил крики людей и монотонное шлепанье плиц. «Прыткий» приближался к причалу. Толпа, на миг застыв, онемела, а затем с новой силой ринулась на свою жертву. Прижав к борту, несколько сильных рук схватили ее за ноги и за плечи, раскачали и швырнули в воду.
Но днепровские недра, в отличие от озверевшей толпы, щадя все живое, отвергли ее дар.
Вмиг взбодрив обессиленного человека, они вытолкнули его на поверхность Славутича.
В одежде и ботинках с тугими обмотками, напрягая остатки сил, избитый едва держался на воде. А навстречу ему, одолевая водную ширь протоки вольным брассом, спешил какой-то человек. Падавшая на его лоб широкая прядь волос с причудливо обритой головы застилала глаза. Пловец, окунувшись и смочив волосы, загнал свой мокрый чуб за ухо. Вскоре он уже был вблизи пострадавшего.
А «Прыткий» тем временем причалил к Предмостной слободке. Бряцая оружием, выгрузился на сушу небольшой отряд. Ядро же военной команды направилось на вторую слободку.
Гулким эхом прокатившись по реке, летело с пустынной Долбычки:
— Что, Назарка, живой?
С русла отозвался глухой, с гулкими перекатами голос:
— И живой, и брыкается…
На мелководье оба они встали — Назарка, светловолосый юноша с узким, но несколько скуластым лицом, и спасенный им моложавый человек. Как и у всякого, кто пережил смертельную опасность, глаза пострадавшего хранили следы колоссального напряжения.
Не только довольно потертая военная одежда, но и глубокий шрам в центре подбородка — след пулевого ранения — свидетельствовали, что пострадавший был солдат-фронтовик.
Прихрамывая и чуть шатаясь, спасенный вышел на берег. Прежде чем снять насквозь промокшее обмундирование, он ловко раскрутил свои «царские чеботы» — защитного цвета обмотки.