Алексей, а за ним Твердохлеб, Гайцев, Иткинс затянули знакомую всем мелодию. Не остались в стороне и телефонисты, ординарцы, писаря. Вскоре стены столовой задрожали от звуков мощного хора.
— Эх, — вздохнул глубоко Алексей, когда «Хазбулата» допели до конца, — как там живет наш дорогой Гурьяныч?
— Сидит где-нибудь со своей лирой под рундучком на Сенном или Житном базаре, а то и на Бессарабке, — ответил Дындик. — Думается, что сначала он вправлял своими частушками мозги мобилизованным деникинцам, а потом встречал наших «Интернационалом».
— Да, — ответил Алексей, — богунцы и таращанцы уже в Киеве. На Правобережье они разбили не только Деникина, но и его союзничков, петлюровцев и галицийских «сечевиков».
— До чего ж потянуло в Киев, — вздохнул Дындик, обняв Иткинса. — Первым делом пошел бы в биоскоп. Помнишь, Лева, какие переживательные картины шли у нас? «Роковой талант», «Дама под черной вуалью», «Чертово болото», «Спите, орлы боевые»…
— А еще, — мечтательно добавил тихоня Иткинс, — на Крещатике у Шанцера — «Лунная красавица» с Верой Холодной, «Душа старого дома». И ты помнишь, Петя, приезжал в Киев одесский зверинец «Ямбо».
— С его знаменитыми слонами? Конечно, помню, Лева!
— Давайте я вам исполню нашу одну вещицу, гимназическую, — предложил Ромашка, вернувшись к инструменту. Под звуки довольно игривой, очевидно, им самим сымпровизированной мелодии, командир эскадрона запел:
Он был гусар: ботфорты, шпоры,
Блестящий кивер и султан.
И ум, сверкающий во взоре…
Ведь ум не всем гусарам дан.
Все, затаив дыхание, внимательно слушали мастерскую игру и задушевное пение Ромашки. Дындик, хлопнув по плечу исполнителя, с восхищением воскликнул:
— Ну и молодчина, Юрий Львович!
— Здорово! — сказал Алексей. — «Ведь ум не всем гусарам дан». Как будто о господине ротмистре Раките-Ракитянском…
— Знаете, товарищи, кто писал этот стишок? — выпрямился во весь рост и, одергивая байковую красную рубашку, прошептал при общей тишине Ромашка.
— Ясно кто, — ответил Дындик, — Александр Сергеевич Пушкин. Кто же еще мог такое отчебучить?
— А вот и не Пушкин, — загадочно усмехнулся Ромашка. — Написал его тот самый вольнопер, которого мы захватили на хуторах вместе с марковцами. Написал и вылетел за это из гимназии. Последняя строка эпиграммы, все это знали, метила в бесшабашного сынка киевского губернатора. И только лишь в семнадцатом году столбовому дворянину из Белой Церкви удалось поступить в университет.
— Не пойму, — вмешался Иткинс, — как же он попал к белым? Да еще к каким — к марковцам?
— Как? — живо повернулся к нему Ромашка. — Отвечу. Знаете вот, когда летит поезд, он подхватывает с собой песок с полотна железной дороги. Песчинки не поезд, а некоторое время летят вместе с ним.
— И вовсе, Лева, он не марковец, — добавил Булат. — Потом уже все выяснилось. При Керенском этого несчастного поэта посылали в военную школу — он отвертелся. А Деникин, как известно, мобилизовал студентов. Белоподкладочников, маменькиных сынков сунул в юнкерские училища. Прочих поделал вольноперами. А этот захваченный нами служил не в Марковском, а в Апшеронском, обыкновенном пехотном полку. И от своей части он отбился. Говорит, что хотел дезертировать. Оказывается, в чем-то заподозрив вольнопера, марковцы арестовали его на какой-то станции и везли в контрразведку.
— И это случается со многими, — вздохнул Ромашка, — кто сидит меж двух стульев…
Кнафта, переносившего чемоданы Греты Ивановны в комнату Парусовых, остановила в полуосвещенном коридоре женщина. Кутаясь в шаль и прижимая к груди ребенка, она спросила адъютанта:
— Скажите, ради бога, товарищ, кто это там поет в гостиной?
— Да там командиришка один, — махнул свободной рукой Кнафт и пошел дальше.
Но женщина, уцепившись в плечо адъютанта, продолжала расспросы:
— А не встречали ли вы военного комиссара Алексина… он отступал с частями девятой-дивизии…
— Ну, какая вы чудная, — задержался на минуту Кнафт, — я вам сегодня уже дважды изволил ответить, что не видел такого Алексина, не встречал… Знаете, сколько их драпало в Москву, этих самых военных комиссаров. Всех не заметишь…
Когда Кнафту после троекратного стука позволили войти в комнату Парусовых, Грета Ивановна, теперь уже красная не от мороза, а от объяснения с мужем, накинулась на адъютанта:
— Премногоуважаемый Карл Павлович, я вам, кажется, приказывала не отпускать от себя Мику. Я ему запрещаю якшаться с этим матросом. Чему он его научит…
— Товарищ Дындик меня учит рубить, ездить на коне, вязать морские, монгольские и чумацкие узлы… — хвалился Коля Штольц. — И вообще командир эскадрона прелесть.
— Quelle horreur! Какой ужас! И он научил тебя не замечать твою маман, скверный мальчишка, — незлобиво журила сына Парусова.
37
Зал опустел. Уснула огромная слобода. Лишь жалобно хрустел снег под сапогами патрульных. В гостиной оставались лишь Алексей с Юрием Львовичем. Ромашка неуверенно подошел к буфету.
— Можно?
— Валяйте.
Ромашка выпил. Снова загорелись его глаза. Взмахи рук стали чаще и смелее.
— Спеть?
— Нет, садитесь возле меня, товарищ Ромашка, — начал осторожно Алексей. — Почему вы обычно бываете такой… такой, как бы это сказать, не совсем решительный или когда решаетесь на что-нибудь, то словно бросаетесь с обрыва в воду?
— Пустяки, товарищ комиссар! Пустяки, говорю, товарищ комиссар. Характером не совсем вышел. С малых лет рос я на женских руках. Отца — капитана русской армии — убили в японскую войну под Мукденом. Кругом все тетушки. На все у них приметы. Тут не сядь, там не стой. С той ноги не вставай. Вырос я, попал в гимназию. Как неимущего, соученики, спесивые дворянчики, третировали, презирали. Везде зависимое положение. Ну где тут у чертовой матери характеру взяться?
— А человек без воли, стало быть, как прозрачная бутылка. Каким цветом нальешь, таким отражать будет.
— Совершенно правильно, товарищ комиссар. Бутылка бесцветная. Бутылка — и кто хочет, тот в нее льет.
— Вы все это сознаете, понимаете. Почему же вам не взять себя в руки?
— Вот когда я делаю очень интересное дело или когда я выпью, хотя должен сказать, не люблю я водки, или когда я пою, я делаюсь другим человеком. Да и здесь, в полку, я себя чувствую значительно лучше.
— Ничего, Юрий Львович, не падайте духом. Еще повоюем немного, тогда совсем выздоровеешь.
Ромашка подошел к роялю. Почувствовав в себе приток свежих сил после объяснения с комиссаром, тонкими и послушными пальцами начал перебирать клавиши.
После робкого стука приоткрылась дверь.
— Можно? — послышался тихий, просящий голос.
На пороге стояла желтолицая, с серыми, будто навечно испуганными глазами женщина. Кутаясь в шаль, она дымила самодельной папиросой. Ромашка, заметив вошедшую, поднялся, оправил сзади рубашку, пятерней взбил падавшие на лоб волосы.
— Милости просим, мадам. Войдите.
— Юра-а-а! — Отбросив далеко от себя папиросу, женщина раскинула руки и, теряя на ходу шаль, устремилась к Ромашке.
— Милая, родная моя, — растерялся Ромашка, прижимая к себе женщину. — Вот где нам довелось с тобой встретиться, наконец-то я тебя нашел, дорогая…
Алексей, поднявшись с дивана, недоумевающе смотрел на тугой узел свернутой на затылке косы и на трясущиеся худенькие плечи женщины. Подошел к буфету, налил в стакан воды, поднес ее неожиданной гостье. Булат, волнуясь, наблюдал, как она, стуча зубами о стекло, жадно глотнула воды.
— Я слышала нынче как будто знакомый голос и знакомую песню. Вот и решила зайти, — сказала гостья.
— Моя сестренка, Виктория, — сияя глазами, начал первый Ромашка. — А это наш комиссар полка Алексей Булат. Знакомься, Вика.
— Алексей Булат? Лицо… очень знакомо… Постой, постой, Юра, ты говоришь — Алексей, — прошептала она, вытирая платочком слезы, катившиеся по ее щекам. Выражение испуга, сковавшее ее глаза, сменилось нескрываемым любопытством. — Где же я видела вас? И имя ваше — Алексей — я тоже смутно помню. Но где?