— Шебурши, шебурши там пошибче… Нашего брата стращали и не такими вертикуляциями… Можешь там, товарищ Илья Пророков, раскатывать по небесным трактам на своей огненной боевой тачанке, швыряться молниями и трещать на всю Подолию громами, а все одно будет по-нашему.
Вскоре показался в сплошном дождевом тумане и Летичев.
Прошло всего лишь два дня. Из Литина комиссар полка звонил в Винницу комиссару корпуса. Сообщил о всеобщем возбуждении среди казаков. Оно передавалось и местным жителям.
А спустя день комиссар полка в Литине услышал в трубочке ликующий голос из Винницы — та «инфлюэнция», оказывается, перекинулась в Гайсин и в Изяслав, в Тульчин и в Немиров, в Староконстантинов и в Проскуров — всюду, где стояли боевые полки конницы.
А в ближайшее воскресенье резвый дончак Громады буйно зазеленевшими лугами, без дорог, по надежно утоптанной с осени еще тропке, нес его хлестко туда, к знакомому двору… И до чего же легко и светло было на душе взводного. Высоко над головой звенели вовсю бойкие жаворонки, а, взметнувшись в недосягаемую высь, голубое небо как бы вторило их чистому голосу. И Богуслав заливался в унисон торжествующим птахам: «Весна-красна настает, у солдата сердце мрет».
Душа молоденького взводного ликовала еще и от того, что за отворотом казачьей папахи вместе с увольнительной лежал свежий номер «Червонного казака». А в нем, прошедшая уже и через большие газеты, крупными литерами была отпечатана волнующая телеграмма:
«Доношу — червонные казаки считают, что товарищ Ленин может ехать в Геную не раньше, чем туда вступит Красная Армия. Примаков».
Богуслав хорошо знал — более чем ясный текст депеши не нуждался ни в дополнениях, ни в разъяснениях, как знал и то, что во многих чубатых аудиториях он вызовет яростный, как конная атака, восторг. И даже со стороны тех, кто любит подкидывать каверзные вопросы «с табачком»…
Не ведал молодой взводный лишь того, что минет много-много лет — и, пройдя через ад Освенцима и Бухенвальда, забравшись подальше Кушки и поднявшись повыше взводного, полюбившийся своим партизанам-гарибальдийцам седоватый синьор Громадио, преследуя эсэсовцев и чернорубашечников, перенасыщенный неистовством, ворвется в Геную, чтобы тут же на стене муниципалитета повесить рядом с изображением Гарибальди сделанный углем портрет Ленина…
Примчав в Борков, Богуслав Громада вместе с припасенным им гостинцем — литинскими кустарными пряниками — с замирающим сердцем преподнес ту газетку своей доброй душе. Пусть знает…
Ведь у настоящего солдата сердце мрет не только от весеннего колдовства, не только от бурного натиска его волшебных волн, но и от сознания гладко выполненного ратного и гражданского долга.
ЗАВИРУХА
Та зима была с крепкими морозами и обильными снегами. Стоило чуть опуститься ртутному столбику — и тут же невесть откуда бравшиеся бураны гнали без конца шумные и плотные косяки тяжелого снега. Особенно круто приходилось в ту зиму и поездам и пассажирам.
За сутки Фастов не принял ни одного состава с киевской стороны, и лишь два товарняка, не останавливаясь, промчались с запада на восток. Бросалось в глаза начертанное мелом через всю стенку вагонов: «Хлеб Донбассу», «Хлеб Москве».
Просторные залы ожидания давно уже превратились в залы проживания. Пассажиры с огромными мешками, раздувшимися торбами, корзинами и потертыми саквояжами заполнили все помещения, проходы, лестницы. Кого только там не было и куда только люди не торопились! Гражданские и военные. Только-только кончилась большая гражданская война, но еще не утихла малая. Недавно объявленный нэп не успел еще как следует расцвести, а терзавший Правобережье бандитизм не успел еще полностью заглохнуть.
Добрая половина красноармейцев, истомившихся нудным ожиданием, не расставаясь с оружием, слонялась по вокзалу. У дежурного по станции был для всех один ответ: «Заносы. Версту расчищают, а две… Одним словом, метелица, завируха!»
Но вот, разрывая плотную тишину позднего рассвета, в киевской стороне что-то заревело в два голоса. Обгоняя друг друга, кинулись на перрон пассажиры. И те, кому лежал путь на Одессу, и те, кого ждала Винница, и те, кому ночами мерещился Каменец-Подольский. Заливчатый рев, набирая силы, уже ворвался в густо заснеженную зону пакгаузов. И тут молодой боец, чей гигантский заиндевевший чуб и белые брови сливались по цвету с серебристой шерстью казачьей папахи, разочарованно выпалил:
— Сами́ паровозы!
А красная шапка, отмахиваясь от назойливых и нетерпеливых просителей уточнила:
— Два паровоза и один вагон. Экспресс. В нем велыке цабе… И ему не до вас, сами понимаете. И я даю экспрессу зеленый семафор. Значит, без передыха…
Но дежурный ошибся. Тяжело дыша, на втором пути, как раз против входа в вокзал, остановились паровозы. Из салон-вагона выскочил высокий, в серой смушковой папахе с красным верхом черноглазый командир. Придерживая левой рукой окованную кавказским серебром кривую шашку, он устремился по скрипучему снегу к перрону. Но его уже встретил радостным восклицанием чубатый боец:
— Слава Червонному козацтву! Товарищ Пилипенко, здрасте! Может, и мне светит до вашего эшелона прицепиться? Надо поскорей в свой Седьмой полк. Ни шашка, ни пуля, ни сыпняк, ни беляк, ни Петлюра, ни бандюга не сшибли с копыток Антона Карбованого. А тут… Поверьте, товарищ Федя, в торбе последний мамашин корж… Не езда, а самисенька рахуба!
— Прицепишься! — широко, как обычно, улыбаясь, ответил полевой адъютант Примакова. — Только не оставь, товарищ Карбованец, тут, в Фастове, мамашин корж, бо и у нас с харчами не густо… Сутки уже как из Киева. — И, вклинившись в заполнившую весь перрон толпу, прошумел зычным командирским голосом: — Какие тут есть червонцы, все чисто в вагон!
Еще Пилипенко не успел закрыть рта, а шумная орава, соревнуясь в беге и в ловкости, атаковала высокие приступки салон-вагона. Первым, конечно, ввалился в тамбур Антон Карбованый, за ним Данило Улашенко — долговязый, длинноногий начальник клуба 10-го полка. А следом уже все прочие.
Двенадцать полков Червонного казачества, его артиллерийские части, связисты, саперы занимали в ту пору широкую полосу пограничной зоны Подолии и Волыни. Погоди, заполнившие до отказа вагон командира корпуса, спешили в Тульчин, в Брацлав, в Немиров, в Гайсин, в Проскуров, в Староконстантинов, в Изяслав…
Червонного казака Антона Карбованого нельзя было назвать стеснительным парнем. В семнадцать лет он вскочил на спину кулацкого жеребца; и к двадцати двум годам уже испытал кое-что. Будь это в ином месте, постарался бы он как-то обминуть комкора. А тут прижало. Не сидеть же в Фастове, пока зацветет бузок… Да! Была с Примаковым одна встреча, и не дальше как прошлой осенью. Не забывалась и самая первая. Это когда в злой буран на Орловщине ему удалось найти проводника…
А комкор, в папахе, в такой же, как и у Пилипенко, короткой, из синего сукна, опушенной смушком венгерке, но без оружия, широким жестом правой руки звал людей в просторный, но крепко остуженный салон. Пронизывающий ветер лез во все щели.
— Смелее, хлопцы! Располагайтесь кто где. Вагон бесплацкартный. — Серые проницательные глаза Примакова как бы отражали блеск ледового панциря, оковавшего широкие окна салона. — Это как в царских тюремных камерах, в столыпинских вагонах, в которых нас перевозили в Сибирь. Отапливали мы их своим паром, собственным дыханием. Но думаю, товарищ Карбованый, — командир корпуса узнал все-таки казака, — мы и тут не замерзнем…
— А мне шо? — чуть смутившись, снял заиндевевшую папаху казак. — Я согласный и в печенках самого Деда Мороза, абы добраться до Заслава.
Тут стал доноситься бойкий шепот из дальнего угла салона. Федя Пилипенко, оживленно жестикулируя, что-то доказывал какому-то бородатому пассажиру. А тот, заслоняя руками увесистый чувал, сшитый из полосатого матрацного полотна, то снимая с головы, то вновь кидая на нее засаленную донельзя буденовку, живо ворочая выпуклыми глазами, пытался в чем-то убедить своего собеседника. Но тут адъютант комкора, чуть согнувшись, расстегнул полевую сумку, висевшую у левой его ноги, достал пачку ассигнаций и сунул их за пазуху бородачу. Под воздействием двух «аргументов» — легкого толчка под ребра и увесистой пачки денег в несколько миллиардов — бородач сам стал развязывать матрацный мешок. Достал свернутый в трубку пласт толстого, густо присоленного сала и передал его адъютанту.