Довелось как-то мне быть на встрече двух старых пекарей — участников бурных событий 1917 года. То и дело вспыхивали добрые лукавые огоньки в ясных глазах-бывшего солдата-фронтовика из 153-й пехотной дивизии старой армии, потом комиссара полка во Второй Конной армии товарища Жлобы, громившего под Перекопом офицерские полки Врангеля, в Бухенвальде — лагерных полицаев Гиммлера, в Берлине — эсэсовцев Гитлера.
От тех вспышек, как при свете магния, озарялись бесчисленные морщины на мужественном лице Назара. Эта вытканная временем и невзгодами кружевная сетка давно уже затянула и строгое лицо хозяина. Годы сплошной борьбы и фронтовых встрясок, напряженный труд пятилеток, титанические перегрузки в дни крутых поворотов, критические перегревы, вызванные великим созиданием, антикулацкой борьбой, трудностями начала тридцатых годов и всяческими испытаниями того сложного десятилетия, тяжкая борьба с фашизмом, ликвидация послевоенной разрухи оставили свой четкий и неизгладимый рисунок на лицах обоих ветеранов.
Но след юношеской отваги и бесстрашной решимости ринуться навстречу любой опасности до сих пор еще просвечивался сквозь густые морщины деда Назара. Точно так же неисчерпаемым зарядом энергии полыхал и мудрый, теперь уже древний лик старого большевика Нестора.
Годы, словно высокоэффективный фотохимикат, проявляют на некоторых лицах весь комплекс страстей, пороков, слабостей, демонических и прочих чувств, испытанных за всю жизнь человеком. И обнажая его жестокосердие, коварство, жадность, алчность, корыстолюбие, порой и кровожадность, превращают писаных красавцев в отталкивающих уродов. И напротив — добрые дела в пользу ближних, тяжкие невзгоды, перенесенные ради всеобщей, а не личной пользы, не портят человеческих черт. Не только не портят, но и сообщают нашим героям — этим исполинам духа — печать благородства и высшей красоты. Стоит лишь раз взглянуть на полотна старых художников.
Это образами таких людей, таких тружеников, народных героев, как Нестор Недогон и Назар Турчан, вдохновлялась мудрая кисть мастеров-мыслителей Рембрандта и Репина, Веласкеса и Серова, Давида и Мурашко.
Лишь народ, богатый исполинами духа, дает всему человечеству бессмертных исполинов мысли.
РАССКАЗЫ
ВЕСНА-КРАСНА НАСТАЕТ
Борису Николаевичу Полевому — Настоящему Человеку
С незажившей еще раной боец покинул опротивевшие ему стены корпусного госпиталя. Но уходят из больниц в дневное время, имея на руках форменную документацию и в вещевом мешке провиант на дорогу. Он же ушел до рассвета, тайком.
С шинелькой, насквозь пропахшей дезинфекционной серой, вопрос решился просто. Ходячих звали во двор выгружать продукты для пищеблока. Ушлый взводный сумел ловко поднести кастелянше подходящую басню и накануне не сдал в каптерку шинель. Вот только шевелюра… Нещадно срубленный в первый же госпитальный день чуб никто уже, к сожалению, не мог ему возвратить.
Расстался грозный рубака с «Мурами» — превращенным в здравницу старинным убежищем для католических монахов — не потому, что его двухметровые монастырские стены насквозь пропахли карболкой и йодом. Не потому, что суровая зима 1921—1922 годов с ее крепкими морозами и снежными буранами осталась позади, напоминая о себе чугунной буржуйкой посреди палаты. И не потому, что сквозь полураскрытые окна, зовя горячую натуру на широкие просторы Литинщины, в душное помещение врывались еще слабые, но одуряющие мартовские ароматы. Хотя, навевая мысли об одной доброй душе, кружили голову и они. «Весна-красна настает, у солдата сердце мрет…»
Пришедший в «Муры» слух извне, как ни одно событие прежде, до основания взбудоражил раненого бойца. Не давал покоя ни днем, ни ночью. Не только приписанные к госпитальным койкам бойцы, но и весь штатный персонал из уст в уста передавал новость — Ленин собирается в Геную…
После ужина, когда по привычке ходячие липли к печке-буржуйке, придавленный новостью взводный высказывал особое, «персональное мнение». Но чем могли ему пособить все эти изрезанные скальпелями и сплошь перебинтованные, передвигавшиеся с помощью костылей и палок товарищи? Все эти отважные конники, преградившие своей грудью путь нагло ворвавшейся из панской Польши тысячной банде.
Не пустовал корпусной госпиталь — победы даются нелегко… 1920 год — год окончания гражданской войны — как будто остался далеко позади. Шла весна 1922 года, а поди ж ты. Да и сам он, Богуслав Громада, уцелев в кровавой схватке с Палием, чудом спасся совсем недавно в другом горячем деле. Это случилось, когда вся Подолия, снявшая в тот тяжелый для всей страны год обильный урожай, шумно отмечала свой успех.
В ту пору дебаты вокруг Генуэзской конференции стояли в центре всеобщего внимания. Многие считали: Ленину надо туда поехать непременно, только он сможет перехитрить акул капитализма, не продешевить, добиться мира, займов — всего, в чем так остро нуждалась измученная войнами молодая республика.
Даже сосед по койке Иван Запорожец, в прошлом солдат русского экспедиционного корпуса, побывавший в рудниках Алжира за то, что не хотел сражаться за чужое дело на полях Франции, твердо был убежден, что без Ленина «обмахорят там нашего брата с головы до ног, потому как есть у них закон жизни: не обманешь — не продашь. Ихние главные козыря — плутовство и обман…»
А вот молоденький взводный Богуслав Громада, мятый и перемятый жизнью, жесткой судьбой, ее сюрпризами и капризами, думал по-иному. Не зря все политруки, сколько бы их ни менялось в его линейной сотне, поручали ему деликатное дело — читку газет. И вопрос ведь не в самой читке, а в умении разъяснить, или, как теперь говорят — прокомментировать печатное слово. А самое главное — уметь ловко дать по чубу любителям подкидывать вопросики «с табачком».
За это и прозвали его «наркомвзвод»…
К голосу взводного прислушивались. Не шутка — с пятнадцати лет в должности коногона и камеронщика излазить все подземные лабиринты Кадиевки, в семнадцать с червонными казаками пройти через многие рейды, в восемнадцать штурмовать с ними и с латышами Перекоп, в девятнадцать добраться со своей лихой сотней до самых Карпат, а в двадцать под Сквирой срубить с коня махновского головореза Редьку.
У Богуслава Громады был свой твердый взгляд на Ленина. И не то чтобы он, рисуясь, излагал его всем подряд, но к слову — пожалуйста. Свое мнение он не скрывал ни перед друзьями Ленина, ни перед его врагами. А этих недругов было тогда предостаточно. И не только за нашими кордонами.
Однажды один занозистый дедок, угощая взводного крепким медком, завел шарманку:
— Смотри, хлопче, ты весь изрезан, исклеван пулями. Столько воды ты не извел, сколь из тебя, видать, ушло крови. А для кого? Партейные, известно, с портфелями ходют, в галифе и френчиках шикуют, на рессорных бричках раскатывают, а вас, сосунков, суют под шрапнель, под бонбы…
— А дальше… Что дальше? Излагай свой псалтырь, свою программу, пчелиный апостол…
— А дальше как раз и скажу про бджолок, про тех мудрых божьих тварей… Куды человеку до них! Наш брат полжизни воюет, а уцелеет, то еще четверть жизни бражничает и лишь четверть работает. А та серьезная тварь трудится все свои дни насквозь. А ты, вьюноша, убиваешь людей, могут прикончить и тебя. Очень даже просто… Оставайся. Оставайся при мне… Можешь с конячкой и даже с амуницией. Приючу. А медок? Будет и ласковый, будет и сердитый. Градусов до полста. Можем тебя и оженить. Видал, полон двор у меня девок. И каких? На меду взращенных… Не гляди, что бджолки мелкие твари, у каждой по две пары челюстей. Мандибулы…