Затуманились лица бойцов. Из их суровых глаз на стриженые гривы коней падали тяжелые слезы.
Чмель, посмотрев на труп политкома, укрытый кумачом, тяжело вздохнул:
— Эх, бедненький товарищ! К чему же я над тобой заговор читал в Пальме-Кердуновке? Я думал, што после моей жаркой баньки тебе сносу не будет.
Процессия двинулась. Заиграл слободской оркестр. Скорбные звуки рвались из стареньких труб.
Вы жертвою пали в борьбе роковой…
Голосистые корнет-а-пистоны надрывно изливали свою неуемную печаль. Густой бас брал низко и глубоко. Грозно гудел барабан. Все эти скорбные звуки, сливаясь с тоскливым звоном медных тарелок, нагнетая тяжелую грусть у живых, не доходили до бесчувственного слуха мертвых.
В центре кладбища бойцы вырыли братскую могилу. Первым опустили в нее Иткинса. Рядом с ним поставили гроб Гайцева. Обитая кумачом крышка навсегда заслонила перевязанную крест-накрест башлыком торжественную фигуру командира в драгунской шинели, в красных штанах и калошах.
— Эх, командир ты наш дорогой, Чикулашечка, Чикулашка ты наш!
Вплотную к Гайцеву поставили еще один гроб. В нем покоилось тело Василия Пузыря. Живой он старался держаться от бывшего фельдфебеля подальше, мертвый очутился с ним рядом. Далеких от земных скорбей, примиренных смертью, навеки по-матерински приютила их обоих в своем лоне земля.
Опустили и остальных. Замкнутым квадратом обступили красноармейцы могилу. Опершись руками и подбородками о дула винтовок, молча прощались. В стороне раздался залп.
Посыпалась тяжелыми комьями мерзлая земля. Все выше и выше рос холм над могилой. Печально, словно повторяя скорбные слова похоронного марша, перешептывались голые кладбищенские деревья.
Тоскливо загудели на слободе колокола.
40
Полк, следуя все время в авангарде 42-й дивизии под командованием Дындика, преследовал отступавших деникинцев.
Далеко позади остались Изюм и Купянск. Характер пейзажа начал резко меняться. Вместо высоких пирамидальных тополей, украшавших села и тихие деревушки Изюмщины, на горизонте то и дело вырастали колоннады бездействующих труб, пирамиды охладителей, громады доменных печей, копры шахт и конусы терриконов. Все сильней и сильней ощущалось мощное дыхание с каждым днем оживавшей после оккупации всероссийской кочегарки — индустриального Донбасса.
На донецкой земле уже явился новый, долгожданный командир полка Полтавчук. Он прибыл из Харькова, недавно освобожденного латышами Калнина, червонными казаками Примакова и красноармейцами Юрия Саблина.
Бывший командир штабного эскадрона, высокого роста, плечистый, с простым, довольно приятным смуглым лицом, в мохнатой бурке и в черной кубанке с красным верхом, имел внушительный вид. Пристальный взгляд его глубоко сидящих серых глаз и мощный подбородок говорили о незаурядной воле.
В помещение штаба, где новый комполка, расспрашивая обо всем Булата и Дындика, знакомился с состоянием части, то и дело входили люди. «Генштабисты», бывшие подчиненные Полтавчука, радуясь, что полк будет возглавлять любимый ими человек, являлись запросто, чтоб пожать ему руку. А другим хотелось увидеть не только нового командира, об отваге которого ходило много легенд, но и его орден Красного Знамени, о существовании которого все слышали, но не знали еще, что он из себя представляет.
Больше всех ликовал Слива, много лет работавший с Полтавчуком в одной шахте и принимавший эскадрон от своего земляка, когда того отозвали в Москву на учебу. Расцеловавшись по-мужски, щека в щеку, с новым командиром, сияя, обратился к земляку:
— А мы тебя, Захар Захарович, ждали только попозже, к осени.
— Тоже скажешь, — метнул на него живой взгляд Полтавчук, — иди попробуй усиди за книгами. Я начал Деникина бить, я должен его и прикончить.
— Что ж, самовольно? — поинтересовался моряк.
— За кого ж вы меня считаете, товарищ Дындик? Теперь не восемнадцатый год. Дисциплина, о! Отправился на фронт не я один, а почти вся наша Академия Генштаба. Правда, пришлось поднять шумок, — оживился Полтавчук, скинув с плеч бурку и открывая любопытным взглядам прикрепленный на широкой груди новенький, в красной розетке, орден Красного Знамени. — Понимаете, товарищи, наши учителя, все больше древние генералы — песок из них сыплется, — начали туманить нам мозги разными Юриями Цезарями…
— Юлий Цезарь, — мягко поправил командира Ромашка.
— Все равно, что Юрий, что Юлий, это дела не меняет. Ну, толковали они нам еще про Александра Македонского, Евгения Савойского, Морица Саксонского. «А к чему оно все?» — спрашиваем мы, фронтовики, значит. Они отвечают: «Для кругозора. Без него, кругозора, вам трудновато будет бить врага». А мы: «Били мы того врага без кругозора, без кругозора можно бить и дальше. Наша шахтерская рука, привычная рубить уголь кайлом, без промаха рубит клинком и контру. Вы лучше поясните, как это надо расстановить роту или там эскадрон, чтобы победить деникинский полк». И что же вы думаете? Послушали нас. Дали нам генерала помоложе — Александра Ивановича Верховского. Какой из него политик — сами знаете, был военным министром у Керенского, а что касаемо военного дела — толковый мужик, ничего не скажешь, башка. Только когда читает лекции, больно уж танцует на трибуне. Балериной мы его прозвали за это. Бывало, и он говорил такое, что шло против нашей практики. Мы ему тут же — стоп. А он ничего, смеется, благодарит: «Спасибо вам, товарищи, видите, что значит, когда теория соединяется с практикой». Ну, немного набрались мы той тактики и стратегии и слышим — пошла гнать наша Красная Армия кадета. Стали рваться на фронт и мы. «Отпустите», — шумим, и ни в какую. Дошло дело до товарища Ленина. Он взял нашу сторону и сказал: «Пусть будет по-ихнему, а как добьют Деникина, позовем их обратно в Москву».
— Хорошо сделал, Захар Захарович! — воскликнул Слива и, сердито взглянув в сторону Ромашки, добавил: — А то мы тут довоевались…
— Ты это брось, Семен, — оборвал земляка новый командир. — Кто за печкой сидит, тот калача не увидит. Ромашка вел вас не в кусты, а в бой. Ну, просчитался, это со всяким может случиться.
— А оно ловко теперь получилось, — продолжал Слива. — Вот как была выборность, тебя, Захар Захарович, только на эскадрон и голосовали, зараз, как пошло по назначению, ты сразу на полк угодил. Да еще не на простой, на Донецкий.
— Начальству виднее, — улыбнулся польщенный Полтавчук.
Из-под абажура висячей десятилинейной лампы на развернутые перед командирами карты, сводки, донесения, полевые книжки падал мягкий желтоватый свет.
Склоняясь над ведомостью, Булат докладывал о состоянии полка. Адъютанта не было. Кнафт, сбежав в панике из слободы Алексеевской, застрял в обозе возле Греты Ивановны, посулившей ему нечто большее, чем адъютантство в полку. Сам Парусов, поддавшись уговорам жены, из обоза по разрешению начдива уехал в штаб армии в Ливны. После письма Алексея к Боровому его и не стали удерживать.
Булат подсчитывал наличный состав бойцов, лошадей. Он это делал с охотой, как будто чувствовал, что отныне все должно пойти по-иному, что полк развернется вовсю и теперь сделает то, что раньше ему и не снилось.
— Так сколько, по-вашему, товарищ комиссар, мы сможем вытащить бойцов из обоза? — спросил командир полка. Он сидел за столом, в кожаном костюме, с трубкой во рту. Его чуть каштановые волосы, отсвечивая золотистым, мягким, как у ребенка, пушком, слегка поредели на макушке. Большие волосатые руки Полтавчука рылись в кипе сваленных на столе документов.
— Сабель семьдесят, надеюсь, извлечем.
Полтавчук, зажав зубами трубку, откинулся на спинку стула. Загибая карандашом пальцы, считая медленно, с расстановкой, он, словно силясь отделаться от того, что все время лезло в голову и где-то назойливой мухой точило сознание, произнес:
— Да, жаль этой атаки. Очень жаль… Однако… не тужи, комиссар. На войне бывает и так и этак. И вам, товарищ Ромашка, довольно командовать взводом. Пойдете на бывший штабной, мой эскадрон. Я поговорю с людьми. Все будет в порядке, Юрий Львович. Только не вешайте носа.