306. «Не то чтоб все стихотворенья…» Не то чтоб все стихотворенья, что я недавно написал, не вызывали одобренья, или хулы, или похвал. Не то чтоб где-нибудь в журнале или в газетах городских моих стихов не ожидали и не заказывали их. И уж конечно я не с теми, — не дай мне боже с ними быть! — что предлагают в наше время искусство вовсе истребить. Я даже и не с тем поэтом, хоть он достаточно умен, что при посредстве Литгазеты отправил лирику в загон. Но всё слабеет ощущенье, — признаться в этом надо тут, — что твоего стихотворенья с таким же общим нетерпеньем, с такою жаждой люди ждут. <1972> 307. ЛАВРОВЫЙ ВЕНОК Звучала средь снегов пятнадцатого года последняя, без слов державинская ода. Понятно, отчего был Пушкин благонравен в тот день, когда его благословил Державин. Всесветно одинок, ослаблый и мясистый, свой лавровый венок он отдал лицеисту. При ропоте молвы сошел венок России с поникшей головы на кудри молодые. Из всех стараясь сил, по лестницам Лицея юнец его носил, всерьез благоговея. Он был ему под стать. В нем сладостно дышалось, но эта благодать недолго продолжалась. Всему приходит срок, закату и рассвету, и тесен стал венок великому поэту. Он был не так уж мал, но с каждым новым годом всё тягостней стеснял души его свободу. В один обычный день, устав от постоянства, он сдвинул набекрень докучное убранство. Шальная голова, трибун ночных собраний не стал из озорства таскать его в кармане. Венок судьбы чужой, награду дорогую, он снял своей рукой, стыдясь и торжествуя. В один и тот же миг, единственным движеньем и сам себя расстриг, и принял постриженье. И доставал на свет в колеблемом тумане венок ушедших лет, печаль воспоминаний… <1972> 308. КАЛМЫК
Хоть я достаточно привык, но снова голову теряю, когда мне Пушкина калмык благоговейно повторяет. Те незабвенные слова, как духи музыки и света, не утеряли волшебства от гордой тщательности этой. Считает, видно, мой джигит в своей простительной гордыне, что Пушкин впрямь принадлежит степному воздуху полыни. Что житель русских двух столиц не озарялся их огнями, а жил, седлая кобылиц или беседуя с орлами. И с непокрытой головой, играя на своей свирели, шел за кибиткой кочевой между тюльпанами апреля. С таким я слушаю стараньем, так тихо ахаю в ответ, как будто полного Собранья на полке не было и нет. Как словно мне всё это внове и я в Тригорском не бывал, не пил «фетяску» в Кишиневе, в Одессе устриц не глотал. И с осторожностью веселой для ожидающих веков, пока он спал, я утром с полу не собирал черновиков. Как будто я из церкви тоже не выносил на паперть прах и гроб мучительный рогожей не я укутывал в санях. Читай еще, пастух степной. Я чтенье это не нарушу. От повседневности такой мне перехватывает душу. Как сердце бедное унять? Скорей бы пушкинская сила его наполнила опять или совсем остановила. Звучит средь сосен и снегов до потрясения сознанья то исполнение стихов, как исполненье предсказанья. 1972 309. СТАРУХИ ОСЕТИИ На Тереке только проездом бывая, я все-таки вас не забыл второпях, старухи Осетии в красных трамваях, старухи Осетии в черных платках. Любил я увидеть на уличной встрече, какие нередко случаются тут, как прямо вы держите слабые плечи, как землю кавказскую юбки метут. На бабушек русских вы мало похожи, суровей глаза и надменнее рты, — тогда почему же так близко тревожат меня отрешенные ваши черты? Тогда отчего же я, житель столицы, спешу перед вами признательно встать, чего я ищу в этих замкнутых лицах, какую взаимность хочу отгадать? К чему тут гаданья? С молчащею силой в степях и ущельях победной страны нас дважды роднили большие могилы, сперва — революции, после — войны. И громкая дробь пионерских отрядов, и свадебный шелест девических лент, вся жизнь, что мы прожили словно бы рядом средь лозунгов этих и этих легенд. 1972 |