46. БЕССТЫДНИЦА Иное дерево схоже с мечтой, иное — так себе, серое, а это — черт его знает что, но только никак не дерево. Представьте себе: обнаглев от жары, раскинув веточки квелые, растет оно безо всякой коры — ну совершенно голое. Прозванья так, зазря, не дадут. Надев пиджачки да кители, его бесстыдницей зовут приличные местные жители. Такое прозвище — острый нож, вся жизнь с таким обрыднется. Лишь я не имею претензий: что ж, бесстыдница — так бесстыдница. Стою перед ней с папиросой во рту. Советов слушать не хочет, а можно б занять — прикрыть наготу — у фиги один листочек. 1940 47. НОЧНОЙ ШТОРМ Когда пароход начинает качать — из-за домов, из мрака выходит на берег поскучать знакомая мне собака. Где волны грозятся с земли стереть, клубится пучина злая, нечего, кажется, ей стеречь, не на кого лаять. Высокий вал, пространство размерив, растет, в полете силу развив, и вспять уходит, об каменный берег морду свою разбив. Уходит вал. Приходит другой,— сидит собака — ни в зуб ногой. Все люди ушли, однако упорно сидит собака. Закрыты подъезды. Выключен свет. Лишь поздний пройдет гуляка. Давно уже время домой. Ан нет — всё так же сидит собака. Всё так же глядит на ревущий вал. И я сознаться не трушу, что в этой собаке предполагал родственную мне душу. Так, как ее, с недавней поры, гудя, рокоча, звеня, море вытаскивает из конуры и тащит к себе меня. Разве я знал, что брызги твои, что черная эта вода крепче вина, солоней любви, сильней моего труда? Темным-темно, ревет, грубя. Я здесь давно. Я слышу тебя. Пусть все уйдут, пробив отбой. Я здесь. Я тут. Я рядом с тобой. Меня одного тут тоска зажала. Стою один — ни огней, ни звезд. И даже собака, поджавши хвост, стыдливой трусцою домой сбежала. Так те, что твой обожают покой, твое под солнцем мерцанье, спокойно уедут. И даже рукой забудут махнуть на прощанье. А полюбившие берег седой и мерное волн рокотанье водопроводной пресной водой смоют воспоминанья. Куда мне умчаться, себя кляня, как мне о черной забыть волне, если оно ворвалось в меня, если клокочет оно во мне? Куда ни направлю отсюда шаг, в какую ни кинет меня полосу — шум его унесу в ушах и цвет его в глазах унесу. Волна за волною ревет, крутясь, а я один — уже столько лет! — стою, устало облокотясь на этот каменный парапет. Будто от тела руку свою, себя от него оторвать не могу. Как одержимый, стою и стою на залитом пеною берегу… 1940 48. КАТЮША
Прощайте, милая Катюша. Мне грустно, если между дел я вашу радостную душу рукой нечаянно задел. Ужасна легкая победа. Нет, право, лучше скучным быть, чем остряком и сердцеедом и обольстителем прослыть. Я сам учился в этой школе. Сам курсы девичьи прошел: «Я к вам пишу — чего же боле?..» «Не отпирайтесь. Я прочел…» И мне в скитаньях и походах пришлось лукавить и хитрить, и мне случалось мимоходом случайных девочек любить. Но как он страшен, посвист старый, как от мечтаний далека ухмылка наглая гусара, гусара наглая рука. Как беспощадно пробужденье, когда она молчит, когда, ломая пальчики, в смятенье, бежит — неведомо куда: к опушке, в тонкие березы, в овраг — без голоса рыдать. Не просто было эти слезы дешевым пивом запивать. Их и сейчас еще немало, хотя и близок их конец, — мужчин красивых и бывалых, хозяев маленьких сердец. У них уже вошло в привычку влюбляться в женщину шутя: под стук колес, под вспышку спички, под шум осеннего дождя. Они идут, вздыхая гадко, походкой любящих отцов. Бегите, Катя, без оглядки от этих дивных подлецов. Прощайте, милая Катюша. Благодарю вас за привет, за музыку, что я не слушал, за то, что вам семнадцать лет; за то, что город ваш просторный, в котором я в апреле жил, перед отъездом, на платформе, я, как мальчишка, полюбил. 1940 |