20. СЛАВА Он стоит под апрельским ветром, мой высокий московский дом. Тихо. Тысячи километров начинаются за окном. Приминая песок и травы, через села и города продвигается наша слава, нерушимая никогда. Вот на севере пламенеет. Вот проходит без лишних слов. Гитлер кашляет и бледнеет От тяжелых ее шагов. Слева вишни стоят. А справа льды проходят у берегов. Подымается наша слава выше перистых облаков. Продвигается наша слава через северные снега. Не кончается наша слава пулей вылезшего врага. По утрам, нарушая дрему, раздвигаются берега. Ледяные аэродромы, гололедица и пурга. Вечерами сквозь ветер сладкий дышат стужами города. Облицованные палатки, замерзающая вода да собаки, с тоски худые. Не над нами ли ледяные руки подняла тишина? И не нами ли бревна вбиты, и не мы ли стоим сейчас, как пред совестью, перед Шмидтом, выполняя его приказ? И не мы ли — опять — залетный слышим дым? Небеса поют. Наши летчики самолеты над холодной водой ведут. Наши летчики через беды проходили. И до земли всех челюскинцев — как победу — победители донесли. Вот стоят, отвечая сразу всем. Красивы и высоки, кочегары и водолазы, машинисты и моряки. Нашим юношам стужи снятся, Ледоколы, снега… Ты спишь. Мы ушли. Мы придем смеяться над тобой, снеговая тишь. Мы дойдем до тебя и — злую — скрутим, свяжем, пройдем по дну, покорившие ледяную, ледовитую тишину. Так как это пока начало, так как, образно говоря: море Белое нас качало — мы качаем теперь моря. 1934 21. «Гаснут звезды…» Гаснут звезды. Молчанье. Низом ходит стужа, стоит плетень. Всё. По-моему, словом Лиза начинается светлый день. Наша улица загудела. Это значит — она идет. Кофта белая, пояс белый. Остановится! Повернет? Нет, ей некогда. Не затем ли я лишился привычных слов, чтоб страдали и пели земли от неслышных ее шагов. Чтобы дверь испытала муку, постовые лишились сна, оттого что, откинув руку, через площадь идет она. Застонали в чехлах гобои, заворочались молотки. Небо синее — в голубое превращается от тоски. Вот проходит. У поворота начинают сиять цветы. Прямо в ноги ей самолеты опускаются с высоты. А подушка у изголовья чуть примята — скрипит кровать. Что мне делать с такой любовью? Я боюсь ее рифмовать. 1934 22. ГОРОД МОСКВА
Город мой весенний, звонкотрубый, вижу я, как через дальний гуд, в тишине, гнилые скаля зубы, по мостам опричники идут. Слышно мне, как воск от света тает, брага плещется на дне ковша. Как, оставив землю, отлетает длинная боярская душа. Так стоит он — темный город выжиг, и плывет по небу пустырей скорбный храп задрипанных ярыжек, сытый гул церквушек и церквей. И холопы думают сурово грозные, жестокие слова. Но въезжает клетка Пугачева, разинская меркнет голова. И стоит опять под зимним небом, жрет без просыпу и спит без снов город ханжества, тоски, молебнов, старых девок, царских кабаков… А с иконы бог, усталый, кроткий, смотрит на разбитые мечты, на тряпье и стужу, на чахотку, на хребты и руки нищеты. И, прельстившись мукой человечьей, услыхав стенанья и хулу, он благословляет снег и вечер, потное ярмо и кабалу. Но встает — опять, еще и снова, оплатив давнишние счета, город мой — помолодевший, новый, город мой — звучащая мечта. И шумит крылами ветер горький, северный, идущий от морей. Над заводом АМО, над Трехгоркой и над типографией моей. И, улыбкой освещая лица, радостные, знающие труд, в шубах, в шапках, в жарких рукавицах, по вечерним улицам столицы верные хозяева идут. Город мой, вещающий ученый, на пороге солнечных времен, опоясан тополем и кленом, белыми снегами озарен. Каменный, железный и стеклянный, над тобой созвездия горят. Про тебя за синим океаном старики и дети говорят. 1934 |