269. «Там, где больные исцелялись…» Там, где больные исцелялись, средь лазаретной темноты чужие души раскрывались, как ночью южные цветы. Я их доверчиво и жадно, без осужденья и похвал, как некий житель безлошадный в конюшню тесную впускал. Там и стоят они покуда, не выбегая на поля, на доски глядя из-под спуда, губами тихо шевеля. 1968 270. ЛЕНИНГРАД Сперва совсем не скуки ради, а для успеха наконец я появился в Ленинграде, самонадеянный юнец. Аудитория бурлила, я по утрам ложился спать, ах, господи! — когда мне было его увидеть и узнать! Поздней вошли в мой ум охочий лев у дворца сторожевой, и вешний запах белой ночи, и грозный шпиль над головой. Но и тогда смиренным взглядом, уже не слишком юн и смел, я суть и душу Ленинграда сквозь внешний блеск не разглядел. Еще позднее по-житейски, чтоб непрописанным не стать, мне на Седьмой Красноармейской случилось комнату снимать. Она была как будто зала для праздников и похорон; ей только лишь недоставало высоких мраморных колонн. А наверху, в углу заветном, там, где рассеян нижний свет, был укреплен полузаметно фотографический портрет. То был с нашивкою военной и в гимнастерке фронтовой квартирный мальчик, убиенный под ленинградскою стеной. Тогда я понял, как отраду для смысла сердца самого, духовный трепет Ленинграда сквозь блеск величия его. 1968 271. НИКОЛАЙ ПОЛЕТАЕВ В складе памяти светится тихо и кротко, как простая иконка в лампадных огнях, Николай Полетаев в косоворотке, пиджаке и не новых смазных сапогах. Лучше всякой заученной злобно науки мне запомнились, хоть я совсем не простак, эти слабые, длинные, мягкие руки, позабывшие гвоздь, молоток и верстак. В коридоре пустынном метельною ночью, улыбнувшись беспомощно и горячо, этот старый, замученный жизнью рабочий положил свою руку ко мне на плечо. Пролетает мой день в тишине или в звоне, мне писать нелегко и дышать тяжело. На кого возложить мне пустые ладони, позабывшие гвоздь, молоток и кайло? 1968 272. ПАВЕЛ ШУБИН
Словно поздняя в поле запашка меж осенним леском и лужком, черный волос у Шубина Пашки, припорошенный первым снежком. Не однажды, Россию спасая, в бой ходила большая рука. Плечи крепкие — сажень косая, и отчаянный лоб батрака. Для вернейшего сходства портрета, чтоб не вышло, что тот, да не тот, это русское буйство одето в заграничный дрянной коверкот. Это в наши салоны и залы для ледащих страстей городских из Кубани станица прислала закоперщика песен своих. И сейчас, как не раз уже было, подходя и с бочков, и с лица, мимоходом столица сгубила перелесков и пашен певца. Доконала искусством и водкой. Поздно, поздно, хотя второпях, вы приехали, сестры и тетки, хоронить его в черных платках. 1968 273. ЮРИЙ ОЛЕША Не на извозчике, а пеший, жуя потайно бутерброд, в пальтишке стареньком Олеша весной по улице идет. Башка апрельская в тумане, ледок в проулочке блестит. Как чек волшебника, в кармане рублевка старая лежит. Ее возможно со стараньем истратить на закате лет на чашку кофе в ресторане, на золотой вечерний свет. Он не богат, но и не жалок, и может, если всё забыть, букетик маленьких фиалок одной красавице купить. Но так тревожно и приятно не обольщать и не жалеть, а в переулочке бесплатно снежком и наледью хрустеть. Пускай в апрельском свежем мраке, не отставая там и тут, как бы безмолвные собаки, за ним метафоры бегут. 1968 274. ВОЛГА Такие тоже есть поэты в стране прекрасной и большой: у них земли и неба нету, а только строчки за душой. Есть только видимость искусства без поражений, без щедрот, там всё ослаблено и пусто: ни очертаний, ни высот. А ты живешь трудясь и долго из-за того, товарищ мой, что поворачивается Волга, плеща и тешась, за душой. Я видел плес ее однажды, в теченье нескольких минут, лишь из окна, с поспешной жаждой, в какой-то выехав маршрут. Но по твоей судьбе и воле она вошла в мое житье: ее стремнины, и раздолье, и даже отмели ее. 1968 |