Зинка, тоненькая юла,
удивительная девчонка,
с овдовевшим отцом жила
в двух малюсеньких комнатенках.
В немудреной квартирке той
от порога до одеяла
целомудренной чистотой
и достоинством всё дышало.
На окне умывался кот,
на кровати мерцали шишки,
осторожно хранил комод
перештопанное бельишко.
Сохранялся любовно тут,
как положено, честь по чести,
небогатой семьи уют,
милый быт заводских предместий.
В стародавние времена,
чуть не в прошлом еще столетье,
молодая тогда жена
заводила порядки эти.
От темна и до темноты
пыль невидимую стирала,
пересаживала цветы,
шила, стряпала и стирала.
И стараньем ее дошли
до преддверия пятилетки
сквозь пожары большой земли
эти скатерки и салфетки.
Но от будничной суеты,
редкой женщине незнакомой,
над корытом да у плиты
уходилась хозяйка дома.
Поглотала микстур с трудом,
постонала, теряя силы,
и однажды, осенним днем,
отчужденно глаза закрыла.
Меж державных своих забот,
сотрясая веков устои,
не заметил тогда народ
то событие небольшое.
Лишь оплакал ее конец
над могильной сырой землею
неутешный один вдовец
с комсомолкою-сиротою.
Горю вздохами не помочь.
Поневоле или с охотой,
но взяла в свои руки дочь
материнскую всю работу.
Постирала отцу белье,
подбелила печурку мелом,
и хозяйство в руках ее
снова весело загудело.
Нет ни пятнышка на полах,
на обоях ни паутинки.
Все соседки в очередях
не нахвалятся нашей Зинкой.
И, покусывая леденец,
чай отхлебывая из кружки,
всё внимательнее отец
на родную глядит девчушку.
Как-то исподволь, в ходе дней,
улыбаясь чуть виновато,
эта девочка всё полней
возмещала его утрату.
Утром, в самом начале дня,
словно самое дорогое —
дочки ранняя суетня
в тесной кухоньке за стеною.
А в морозные вечера
жизнь дает ему в утешенье
шорох книги и скрип пера —
мудрость Зинкиного ученья.
И, наверное, оттого,
а не так еще отчего-то,
дело ладится у него,
веселее идет работа.
От рабочего ветерка,
словно чистенькие подружки,
с быстрым шелестом с верстака,
завиваясь, слетают стружки.
Как получку вручит завод,
он от скудных своих излишков
то на кофточку ей возьмет,
то какую-то купит книжку.
Затуманится Зинкин глаз,
зарумянятся щеки жарко
от его осторожных ласк,
неумелых его подарков.
…Средь платочков и скатертей,
в ящик сложенных с прилежаньем,
в час приборки попалось ей
незаконченное вязанье.
Незадолго до смерти мать,
пошептавшись сама с собою,
начала для отца вязать
синий шарф с голубой каймою.
Дескать, пусть он на склоне лет
всем теплом, что в себе скрывает,
как последний ее привет,
душу близкую согревает.
Потому-то теперь само
это выглядело вязанье
как непосланное письмо,
неуслышанное признанье.
И у Зинки в тот раз точь-в-точь
сердце самое колыхнуло,
словно бы ненароком дочь
в душу матери заглянула.
Так ли сказано или нет,
но взялась она за вязанье,
материнский храня секрет,
исполняя ее желанье.
…В суете выходного дня
вдоль заставы шагали бойко
Лизка с Яшкой да с ними я —
кавалерии легкой тройка.
(Яшка, сморщив брезгливо нос,
никому не давая спуску,
с удовольствием скрытым нес
ту воинственную нагрузку.)
Не смахнув с башмаков земли,
пыль не вытерши с голенища,
как История, мы вошли
в это тихонькое жилище.
Как актив и предполагал,
наполняя углы косые,
здесь, в передней, еще стоял
запах мелкой буржуазии.
И уж слишком-то весела
(хоть бы цвет поскромней немножко)
прямо в царство ее вела
хитро постланная дорожка.
Предвкусив ритуал суда
и романтику приключенья,
Яшка первый шагнул туда
в острой жажде разоблаченья.
За накрытым с утра столом,
отодвинув в сторонку чашки,
два любителя в царстве том
подковыркой играли в шашки.
Но на нас они сквозь махру
глаз не подняли отчего-то:
то ли вовсе ушли в игру,
то ли, может, с каким расчетом.
Мы глядели пока тайком,
сожалея о нашей Зинке,
на развешанные кругом
занавесочки и картинки.
Души гордые, с детских лет
властно взятые пятилеткой,
кособокий потряс буфет
и цветастенькая кушетка.
Наполняя всю жизнь вокруг,
фикус важно торчал из бочки,
словно добрый тлетворный дух
обывательского мирочка.
В этой жалкой чужой стране
по-хозяйски освоясь скоро,
к фотографиям на стене
мы шагнули, как прокуроры.
Удивило тогда дружков,
что на снимках на этих нету
ни манишек, ни котелков,
соответствующих буфету.
Не какие-нибудь тузы
и раскормленные голубки,
а платочки и картузы,
телогрейки да полушубки.
Лица слесарей и портных,
молодаечки и старухи.
И лежали у всех у них
на коленях большие руки —
те, что ради своей земли
шили, сеяли и тесали,
всё хотели и всё могли,
всё без устали создавали.
Яшку сразу к себе привлек
примечательный в самом деле
шрамом, врубленным поперек,
человек в боевой шинели.
Он стоял, как приказ, прямой…
Ах, как гордо она надета,
та буденовка со звездой,
освещающей полпланеты!
Смерть и слава молчат в клинке,
дым и песня летят вдогонку…
На крушившей врага руке
примостилась его девчонка.
В голубиных озерцах глаз
ярко светится вера в чудо,
и с доверчивостью на нас
наша Зинка глядит оттуда.
В тусклых зеркальцах прошлых дней
с зыбкой точностью отражалась
жизнь, что, право, куда сложней,
чем до этого нам казалось.
Саркастические умы,
все отчаянные ребята,
перед нею притихли мы,
словно в чем-нибудь виноваты…
1953–1955