Насколько же отлично «Элегическое стихотворение» от другого, раннего и почти однотемного стихотворения «Ты всё молодишься…». В юношеском стихотворении, где, возможно, речь идет о той же самой, немолодой, на взгляд юного поэта, героине, с которой его связывают какие-то особые отношения, позволяющие ему проникнуть в область ее самых больших и сложных переживаний, он обращается к ней с упреком, излишне суровым и не слишком тактичным:
Ты всё еще жаждешь обманом
себе и другим доказать,
что юности легким туманом
ничуть не устала дышать.
Причина же этой суровости в том, что, по убеждению юного поэта,
…правдою, трудной и черствой,
у нас полагается жить.
Если здесь и высказана правда (вернее, какая-то ее доля), то поистине только та, какую и сам поэт назвал «черствой», ибо укорять и отчитывать женщину за то, что она не так молода, как хотелось бы, напоминать о ее «закате» явно бестактно.
Сравнение этих двух стихотворений — лишнее свидетельство того, насколько изменилось восприятие Смеляковым человека, как углубилось с годами его психологическое мастерство: то, что раньше послужило всего лишь поводом для язвительных замечаний и слишком суровых попреков, — стало вдохновляющим началом проникновенной элегии.
Поэт с новых позиций, словно под влиянием некоего теплого течения, пересматривал многое в своем собственном творчестве, и, чтобы с особенной наглядностью убедиться в этом, можно сопоставить написанные в разное время стихотворения, обращенные к памяти Натальи Николаевны Пушкиной.
Первое из них, «Натали», еще отвечает духу сурового осуждения и беспощадного ригоризма; при самом ее имени поэтом овладевает безудержный гнев, и он готов посмертно пригвоздить вдову Пушкина к позорному столбу.
Но пройдут годы, и в книге «День России» появится иное по духу стихотворение, само название которого — «Извинение перед Натали» — уже показывает, насколько изменилось отношение поэта к жене и вдове Пушкина. Об этом нужно напомнить потому, что, читая именно такие стихи, относящиеся к позднему и наиболее зрелому периоду, с особенной наглядностью можно уяснить, в чем менялась лирика Я. Смелякова и как поэт, верный самому себе, вместе с тем все глубже постигал реальное существо человеческих отношений, все решительнее отбрасывал то, что граничило с предвзятостью или заданностью.
Поэт стремился проникнуть теперь в те области личной жизни человека, мимо которых раньше он принципиально проходил, что и отозвалось на внутреннем обогащении и «утеплении» его творчества.
Об этом свидетельствует и такое стихотворение, как «Манон Леско», едва ли возможное в ранней лирике Смелякова, относящейся к тому времени; когда
Издавались книги про литье,
книги об уральском чугуне,
а любовь и вестники ее
оставались как-то в стороне.
(«Манон Леско»)
Ныне же оказалось, что сугубо личные и даже «интимные» чувства (каких еще недавно чурался поэт!) не только не противоречат «социальной красоте», но чем-то существенным и необходимым дополняют ее.
Спором с самим собой, с тем, каким некогда был и сам, и каких вкусов и взглядов придерживался, открывается и стихотворение «Роза Таджикистана»:
В юности необычной,
вовсе не ради позы,
с грубостью ироничной
я относился к розам,—
признается поэт, объясняя, что
В залах тогдашних съездов,
в том правовом порядке,
были совсем не к месту
эти аристократки.
Ныне же, опьяненный их благоуханием, охваченный их красотой, он не без смущения и лукавства выражает надежду на то, что ему простят
тихое нарушенье
принципов и традиций
грозного поколенья.
Так по-разному в разных стихотворениях проявляется та углубленная психологическая чуткость, та проникновенность, какая дает возможность воссоздать многогранный внутренний мир нашего современника во всей его доподлинности и непосредственности, не «выпрямляя» его загодя и не предъявляя к нему заранее сконструированных и почти обязательных требований и условий.
В стихотворении «Попытка завещания» тончайший лиризм, глубина горестных раздумий о конце жизни, ожидающем каждого из нас, психологическая прозорливость и захватывающая естественность и непосредственность образного воплощения замысла, передающего неповторимую сложность переживаний нашего современника, слагаются в картину редкостной художественной завершенности.
Здесь и сама печаль овеяна дыханием жизни и словно бы окружена светоносным и трепещущим ореолом, какой встает издали над каждым виднеющимся во мгле людским селением, тесным сплетением улиц, домов, площадей. В завершающих стихотворение строках:
Пусть этот отблеск жизни милой,
пускай щемящий проблеск тот
пройдет, мерцая, над могилой
и где-то дальше пропадет… —
с особенной глубиной и захватывающей сердечностью передана связь личного нашего существования со всей окружающей нас жизнью — даже в самых обычных и повседневных ее проявлениях, на которые мы порой и внимания-то никакого не обращаем. Но вот приходит чае, когда невозможно, да и нет силы с ними расстаться — так они, оказывается, прекрасны и дороги нам. Все это передано в «Попытке завещания» со всею сложностью и трепетностью большого и непосредственного чувства, и, кажется, в этой «попытке» поэт завещает возлюбленной не свое личное достояние, а весь мир — во всей его светоносной и бессмертной красоте.
Элегические стансы — трудно иным образом определить жанр стихотворения «Бывать на кладбище столичном…» — отмечены тою же суровой простотой и значительностью раздумий. В них поэт, как ему и привычно, от самых заурядных наблюдений неизбежно и внутренне оправданно переходит к большим обобщениям, когда разговор о смысле жизни и назначении человека идет там,
где всё исчерпано до дна,
нет ни величия, ни страха,
а лишь естественность одна.
Диапазон его наиболее поздней и зрелой лирики удивительно широк, в ней слышны все «регистры» — от сниженно-бытового и сугубо разговорного до торжественно-патетического, захватывающего безудержно хлынувшими волнами высокой романтики. Таково стихотворение, посвященное Рихарду Зорге. Его начало носит нарочито разговорный, несколько сниженный по своей тональности и изображаемым подробностям характер:
Почти перед восходом солнца,
весь ритуал обговоря,
тебя повесили японцы
как раз Седьмого ноября.
Но с тем большей силой — по контрасту — звучат заключительные строки стихотворения:
…час спустя над миллионной
военно-праздничной Москвой
склонились красные знамена,
благословляя подвиг твой.
И трубы сводного оркестра
от Главной площади земли
до той могилы неизвестной,
грозя и плача, дотекли.