Баллада об одноглазом Майке Поведал мне эту историю Майк — он стар был и одноглаз; А я до утра курил у костра и слушал его рассказ. Струилась река огня свысока, и кончилась водка у нас. Мечтал этот тип, чтоб я погиб, и строил мне козни он; Хоть ведал мой враг, что я не слабак, — но гнев его был силен. Он за мною, жесток, гнался то на Восток, то на Запад, то вверх, то вниз; И от страшных угроз еле ноги унес я на Север, что мрачен и лыс. Тут спрятаться смог, тут надолго залег, жил годы средь мрака и вьюг С одною мечтой: клад найду золотой — и наступит врагу каюк; Я тут что есть сил землю рыл и долбил ручьев ледяной покров, Я тут среди скал боролся, искал свой клад золотой из снов. Так жил я во льдах — с надеждой, в трудах, с улыбкой, в слезах… Я стар; Прошло двадцать лет — и более нет надежд на мидасов дар. Я много бедней церковных мышей, обрыдли труды и снега; Но как-то сквозь тьму — с чего, не пойму — всплыл забытый образ врага. Миновали года с той минуты, когда взмолился я Князю Зла: Чтобы дал он мне сил, чтобы долго я жил, чтоб убил я того козла, — Но ни знака в ответ и ни звука, о нет… Как всё это было давно! И хоть юность прошла, память в дырах была, — хотел отомстить всё равно. Помню, будто вчера: я курил у костра, над речкой была тишина, А небо в тот час имело окрас рубиновый, как у вина. Позже блеклым, седым, как абсент или дым, надо мною стал небосвод; Мнились блики огней, и сплетение змей, и танцующих фей полет. Всё это во сне привиделось мне, быть может… Потом вдалеке Увидел пятно; спускалось оно, как клякса чернил, по реке: То прыжок, то рывок; вдоль реки, поперек; то на месте кружилось порой, — Так спускалось пятно; это было смешно и схоже с какой-то игрой. Туманны, легки, вились огоньки там, где было подобье лица, — Я понял вполне, что это ко мне тихо двигалась тень мертвеца. Было гладким лицо, как крутое яйцо, гладким вроде бритой башки И мерцало, как таз, в полуночный час средь змеящихся струй реки. Всё ближе блеск, и всё ближе плеск, всё видней мертвец и видней; Предстал он в конце предо мной в кольце тех туманных, дрожащих огней. Он дергался, ныл; он корчился, выл; и я не успел сбежать, Как вдруг он к ногам моим рухнул — и там так и остался лежать. А далее — в том клянусь я крестом — сказал мне этот «пловец»: «Я — твой супостат. Я знаю: ты рад увидеть, что я — мертвец. Гляди же теперь, в победу поверь, тверди же, что месть — сладка; Гляди, как ползу и корчусь внизу, средь ила, грязи, песка. Если время пришло — причиненное зло исправить люди должны; И я шел потому к тебе одному, чувствуя груз вины. Да, я зло совершал, и тебя я искал — тут и там, среди ночи и дня; Хоть я ныне — мертвец, но нашел наконец… Так прости же, прости меня!» Мертвец умолял; его череп сверкал, его пальцы вонзились в ил; Уйти я не мог — лежал он у ног; он ноги мои обхватил. И сказал я тогда: «Не буду вреда тебе причинять, скорбя. Хоть безмерна вина твоя, старина, — ну да ладно, прощаю тебя». Глаза я протер (может, спал до сих пор?), стряхнул этот сон дурной. Сияла луна, освещала она пятно средь воды речной; Спускалось пятно туда, где темно, где лунный кончался свет, Вниз и вниз по реке; наконец вдалеке исчез его тусклый след. Седого и дряхлого Майка рассказ я слушал почти до утра. Потом он уснул, и по-волчьи сверкнул стеклянный глаз у костра; Отражал этот глаз в предутренний час небесного свет шатра. ВЛАДИМИР КОРОТКЕВИЧ{254} (1930–1984)
Баллада о тридцать первом сребренике Так он продал Христа. И за это ему отвалили Тридцать звонких монет, без обману, — был правилен счет; А еще — тридцать первый (его накануне отлили) Полновесный динарий Каиафа вручил от щедрот. Ни за что. Просто так. Сувенир, или дар пустяковый, Или попросту щедрой была у Каиафы рука: Дал «на чай» он за тот поцелуй — хладнокровный, суровый, — На который ответил апостол ударом клинка. Коль свиней разводить разрешал бы закон иудеям — Много лучшей наградою стало бы стадо свиней. И несчастье не в том, что был продан «сын божий» злодеем, — В том, что продан живой человек. Что бывает страшней? Словно зайца, который бежит от погони кровавой И к ногам твоим жмется, спасения ищет с тоской, Сдать охотникам лютым — чтоб он перед смертной расправой Завизжал, когда двинут его за ушами рукой. И распятый затих. А Иуда ликующей своре Крикнул: «Кровью омылась греха и измены гора! Что же я натворил? Кровь невинную продал, о горе!» — В грязь с размаху швырнув ненавистную горсть серебра. Понял он, что погиб и что проклят навеки отныне: Не касался его очищающий дождь проливной… Петлю он завязал на брезгливо дрожавшей осине — И ногой посильней оттолкнул от себя шар земной. А монеты собрали и дали горшечнику-скряге За участок земли, что погостом общественным стал (Где покой обретали прервавшие век свой бедняги — Там доходных домов нынче высится целый квартал). Даже скалы заставит заплакать история эта… Тридцать первый серебреник тщетно искали потом: Некий мытарь увидел, куда откатилась монета, В грязь ногою вдавил — и потом утащил к себе в дом. Нес динарий удачу, умножилась прибыль стократно; Скупердяй богател, без конца пополнялась казна. Стал не только богатым — бессмертным. Оно и понятно: Для того чтоб повеситься, все-таки совесть нужна. Он каменья швырял и глумился вовсю над распятым, Львам бросал христиан и поганил Христовых невест, А потом окрестился и стал богомольцем завзятым, И доносы строчил, и костром возвеличивал крест. Громче римского папы орал на соборах о вере… Но когда угодил к сарацинам в неволю потом — Первым крикнул «Аллах!», и надсмотрщиком стал на галере; Тех, кто веру не предал, стегал беспощадным кнутом. С сотней лиц, с кучей рук, был как идол индийский, как Шива, Выл у тронов и плах, словно злобный натасканный пес, Городские ворота врагу открывал суетливо, «Молот ведьм» написал, написал на Джордано донос. Лишь измену не предал и тех, кто платил за измену Перед всяким мерзавцем был рад пресмыкаться в пыли, Доносил на отца и на сына, и нощно и денно, Доносил на друзей, что его под обстрелом спасли. Но гляделся — святым. И один за другим, как бараны, Звали люди его правдолюбцем, во мраке — лучом: «В правоте убежденный, в жестокой борьбе неустанный, Как за правое дело он бьется огнем и мечом!» Был источником вечных раздоров — всё новых и новых, И змеиным поклепом шипел, возмущая умы; И никто не сказал ему слов наших предков суровых: «Мы измену поймем — но изменников вешаем мы». Был фискалом, шпиком. Лез повсюду — и низом, и боком. И в гестапо служил, и в охранках, к стенаньям глухой… Ныне «наш гуманизм» защищает в боренье высоком. Что ж дивиться тому? Генофонд у злодея такой. Он людей палачам за столетия сдал — миллионы. И живет он, живет. И приходится вам ко двору. Ваших деток берет к себе на руки он умиленно; Речь с трибуны орет, хлещет водку у вас на пиру… Только сыщет момент — расползется чумою по свету, Сдаст на муки друзей и былое предаст божество. Почему же вы, люди, не бьете уродину эту? Почему не плюете вы в подлое рыло его? День приходит. Пора вырвать злобное сердце у гада! В гроб свинцовый его! пусть сгниет вместе с жалом подлец! И расплавить скорей тридцать первый серебреник надо. А иначе — несчастье Земле. А иначе — конец. |