Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Он принесет мне клятву верности… повторно!

— Не вижу к этому никаких препон, Ваше величество, — поспешил согласиться Брихин.

— Молчите, епископ! — рявкнул король. — Вероятно, вы не поняли еще, что разговариваю с вами я сейчас исключительно в счет ваших прошлых заслуг! Поэтому потрудитесь выслушивать короля с молчанием и в смирении, милорд, что куда более пристало духовному лицу, нежели развязность, свойственная всей вашей породе…

Джон Хепберн стоял перед ним, внимая с невозможной почтительностью, слегка склонив голову. Это позволяло железному Джону не глядеть в лицо государю — ох, не следовало глядеть в лицо государю с таким-то выражением глаз!

— Итак, граф Босуэлл даст мне второй оммаж, — холодно и яростно диктовал Джеймс. — Добровольно, на паперти перед Сент-Джайлсом, после прилюдного покаяния в соборе, облаченный в одну грубую нательную сорочку, как надлежит грешнику и изменнику, и пусть руки его будут связаны в знак того, что он, тупица, осознает, наконец, что есть моя воля! И только после его искреннего и полного покаяния в грехах я приму решение, милорд Брихин. Не обещаю, что и в том случае сохраню графу жизнь. Вам даю право донести до графа Босуэлла мою милость. После чего в течение суток вы покинете Эдинбург и отправитесь на постоянное жительство в епархию, иначе мне придется с прискорбием уведомить Его святейшество Папу, что обязанности епископства в Брихине вас чрезмерно утомляют!

Что же это за связь такая, думал Брихин, покидая личные комнаты короля и направляясь в тюрьму, противоестественная, жаркая, порочная, неразрывная, что за чувства их сталкивают теперь, Босуэлла и короля… короля, в особенности. Откровенно говоря, Джон Хепберн предполагал, какие, но именно потому предпочел бы, чтобы король просто взял деньги. Брихин спускался в тюремные коридоры в самом неприятном расположении духа.

Шотландия, Мидлотиан, Эдинбург, Сент-Джайлс, март 1531

— Я, Патрик Хепберн, бывший граф Босуэлл, бывший лэрд Лиддесдейл, бывший лорд Хейлс и барон Крайтон, признаю: виновен во многих грехах перед государем моим, Джеймсом Стюартом, и вот мое покаяние, во имя Господа нашего Иисуса Христа и матери его Непорочной Девы Марии…

Фунтовая свеча подрагивала в руке, которая никогда не дрожала с клинком, расплавленный воск стекал на кожу, но он не чувствовал боли. Как не чувствовал ледяного, обжигающего влагой мартовского ветра на теле под длинной рубахой кающегося, холодного пола церкви — босыми ногами. И только одно поддерживало Патрика в этот миг — клятва на Библии, данная всеми тремя дядьями, что они любой ценой помогут ему бежать в случае, если король снова солжет сынам Белой лошади.

— Милостью Его величества будучи вознесен на вершину власти, я употребил свою мощь во зло. Пред господином моим королем виновен я в гордыне, алчности, сребролюбии, дерзости, непокорстве и в обмане его, моего господина, доверия… mea culpa! Я виновен в том, что нарушил данный ему оммаж и вверг моего господина в крайние тревогу и беспокойство. Я виновен в том, что, вместо учинения покоя и довольства, сеял на вверенных мне землях среди мирного люда раздор и бесчинство… mea maxima culpa.

Слова покаяния зачитывал вполголоса викарий Сент-Джайлса, преклонивший колени рядом с графом, а Босуэлл повторял их громко, голосом бесчувственным и почти неживым. Он понимал, что сломлен — и собственной слабостью, и уговорами Брихина, который цинично использовал против упрямого племянника слезы лучезарной Агнесс. И себя, и епископа он ненавидел в этот момент ничуть не меньше, чем Джеймса Стюарта, восседавшего сейчас на хорах собора, жадно ловившего каждый звук, срывающийся с его губ. Лицо Белокурого было бледным, словно у мертвого, волосы, нестриженные два года, спутанной волной скрывали склоненное лицо, и оттого придворные судачили с одобрением о глубине его раскаяния, но они не видели выражения бешеных глаз… Перед Сент-Джайлсом специально соорудили помост, аккурат возле старинного креста, у которого он сам когда-то, воистину в другой жизни, открыл охоту на Дугласов — чтобы король не изволил пропустить ни единой сцены этого превосходного представления. Выйдя из-под сводов Сент-Джайлса, Хепберн прищурился — ярко-синее весеннее небо резало роговицу, и слезы, на миг выступившие на глазах, были бальзам душе Джеймса Стюарта. А он, Белокурый, бывший король холмов, признал все — все, что от него потребовали, произнес все лживые слова, что шептал ему викарий, во всем покаялся, особливо — в том, в чем точно не был виноват, он отказался от титулов, имений и должностей, он прилюдно облек себя позором, он полностью предал себя на милость вероломного господина, как есть — босой, с непокрытой головой, в одной рубахе, и руки его связаны в знак полного, рабского подчинения. Казалось, здесь был весь двор Джеймса, несмотря на влажную, ветреную погоду, на пронизывающий ветер, на серые, набегающие с юга тучи в покамест сияющем небе. Все явились посмотреть на унижение Дивного графа, как некогда все позавидовали его дерзкой фортуне.

— Я, Патрик Хепберн, приношу тебе, Джеймс Стюарт, мою жизнь, честь и верность, ежели ты вновь пожелаешь их принять, и да будет во всем твоя воля, как моя, ибо ты есть мой единственный господин, покуда я жив…

И Патрик Хепберн был не просто унижен, но раздавлен в прах земной, когда нескончаемо долгие мгновения стоял на коленях, склонив голову, на помосте перед королем, ощущая на себе липкий взгляд светлых глаз Стюарта, открытый как поношениям толпы, так и мартовскому ветру, заметный и уязвимый для любого придворного насмешника, для любого врага, из который больший, горший сидел перед ним в парадном резном кресле, завернувшись в теплый плащ с песцовой опушкой, и молчал, молчал… Молчал, как тогда, в Стерлинге, в момент первой присяги, взвешивая в руках старинный меч Хепбернов, и думал — Патрик готов теперь был душу продать за это, озаренный внезапной догадкой — ровно о том же самом.

Казнить или помиловать.

Он уже тогда готовился предать своего вассала, когда принимал оммаж, когда целовал, Иуда. Так о какой верности его, Патрика Хепберна, могла идти речь, если сюзерен первым злоумышлял на него, если поток милостей был отравлен в самом источнике? Он опасался поднять на короля глаза, чтоб не быть уличенным в огромной ненависти, терзающей его душу. Ибо теперь хотел выжить и отомстить.

Те несколько минут, казавшиеся ему часами, пронеслись быстро, но Джеймс Стюарт насладился ими сполна. Король сошел с кресла, скинув с себя плащ, проведя кончиками пальцев по склоненному загривку кающегося, ероша волосы, как шерсть присмиревшему псу — так что Хепберн помимо воли вздрогнул.

— Вот таким я тебя люблю! — сказал он Белокурому, жестом поднимая того с колен.

Весьма кстати — графа трясло не столько от холода и усталости, но от злости. Таким — униженным и ничтожным, со связанными висельной пенькой запястьями, совершенно беспомощным. Да будь ты проклят, кузен!

Темный взор канцлера Данбара впился в его лицо, в толпе ближних лордов короля прошел ропот, на физиономии Хантли застыло очень сложное выражение, краем глаза Хепберн поймал сочувствующий взгляд Арранского бастарда.

— Покорность очень тебе к лицу, — продолжил король, — а смирение пред государем так и вовсе никому не вредило.

Они стояли теперь в футе друг от друга, Хепберн вынужден был посмотреть на врага… и был поражен до глубины души. Король улыбался ему, как прежде, словно все, произошедшее между ними, было короткой и приятной шуткой.

— Я прощаю тебя и принимаю твое покаяние, твою жизнь и верность, которые ты предлагаешь, — объявил Джеймс Стюарт для всех и прибавил вполголоса. — Кровь Христова, ну ты и дурень, кузен. Еще немного — и пришлось бы тебя казнить. Вот была бы умора.

Слова Джеймса отдавались в голове гулко, как говор в пустом доме, голова болела, происходящее представлялось, словно в тумане. Если бы не слабость от нервного истощения, бешенство кипело бы в каждом волокне его тела. Джеймс говорил это на виду у всего двора, пять футов до остолбеневшего Хантли, до ошеломленного лягушонка Аррана, и руки, руки связаны, и никакой возможности добраться хотя бы до ножа!

61
{"b":"969428","o":1}