— Я буду графом, — это было первое, что сообщил Хэмиш Хаулетту Хею вместо приветствия.
— А ну-ка, поклонись, — сухо прервал его голос Босуэлла. — Невежи не становятся господами.
Так встретились отец и сын после двухлетней разлуки.
Мальчишка стоял возле камина, и рука его покоилась на холке огромного боевого пса.
Хэмиш нехотя преклонил колено, не отпуская, впрочем, ошейника своей собаки:
— Приветствую тебя, господин мой отец…
— … и господ твоих гостей! — неумолимо подсказал Белокурый.
Хэмиш подчинился, но метнул на Рональда такой взгляд, от которого даже Хею стало немного не по себе.
118
Никто не скажет, что она не выдержала роль безупречной, благородной хозяйки дома, но когда за супругами затворилась дверь спальни тем вечером… кроткая госпожа графиня с такой страстью отдала дань крови Хепбернов в своих венах, что его милости почудилось на минуту — он вновь окунулся в шторм посредине Английского канала… то, что Агнесс не сказала ему после Франции, он получил после Италии, зато с лихвой. Агнесс Хепберн проклинала его род, нрав, семью, собственный несчастливый жребий. Она требовала развода хоть бы и по церковному суду — за его бесконечные измены. Она упрекала в том — и на сей раз справедливо — что он оставил их без всякой опоры, и только вмешательство королевы удержало Джеймса Стюарта от того, чтобы выжить ее из Крайтона в земли Морэм… Болтон и Ролландстон держали удар, как могли, но она-то осталась беспомощной вдовой при живом муже. И вдобавок, до крайности дойдя в своем равнодушии, он даже запретил Брихину сообщать ей какие-либо новости, и тем обрек ее на тяжкие муки неизвестности.
Граф плеснул себе виски и с удобством расположился в кресле спиной к камину. Он невозмутимо выслушивал упреки и поношения, которые обрушивались на его голову оскорбленной супругой, не делал попытки возразить и вообще держал себя так, словно наблюдал рождественскую мистерию, покамест Агнесс Хепберн, облаченная в ночное платье, но вовсе не собирающаяся распахнуть его для мужа, расхаживала по комнате взад и вперед, пытаясь уязвить его все новыми и новыми жалобами. А потом произнес единственные слова за все время своего молчания и ее бушующей ярости:
— Иди ко мне, Агнесс… Я вернулся.
Они не были вместе больше двух лет. Однажды на рассвете она, жена рейдера, просто не обнаружила его в постели рядом с собой. И в Крайтоне вообще. Он исчез так надолго, что первый раз за время их брака Агнесс подумала, что удача изменила Дивному графу, что его нет в живых, что он уже не вернется… Но нет — вернувшись, сперва отсиживался в Хейлсе, не потрудившись ни написать, ни навестить семью, а после ушел в Долину. Теперь же, соблаговолив оказать внимание, он говорил «иди ко мне»… и всё? Она захлебнулась словами, выдохнула свой гнев, медленно вопросила:
— Ты полагаешь, Патрик, этого довольно?
Она не верила, что до такой степени мало значат ее чувства… и ее нежелание лечь с ним сейчас же.
Глаза его блеснули:
— Чего же тебе еще? Я в своем праве. Или прикажешь брать тебя силой?
Он неторопливо отставил бокал, поднялся из кресла, шагнул к жене. И что-то мелькнуло в его лице, что мигом напомнило Агнесс единственную страшную сцену между ними тогда, восемь лет назад, в Эдинбурге… хотя сей момент муж трезв и ровен в настроении, не было никакой уверенности, что черный нрав внезапно не одержит верх именно теперь.
— Даже не думай! — предостерегла она, отступая, но голос предательски дрогнул.
— Не думаю, — согласился, приближаясь, Белокурый. — Поди сюда, Агнесс. Не дразни меня, пожалеешь…
Сейчас она была почти благодарна ему за сдержанность поначалу, но горько корила себя за то, что не остановилась вовремя, потому что выражение его глаз пощады уже не предвещало.
— Еще один шаг — и кувшин полетит тебе в голову, Хепберн…
— Серебряный, — без эмоций отвечал граф, — только погнется, бросай, милая, коли не жаль кувшина.
Супруга сдержала слово, и в него последовательно полетели помянутый кувшин, таз для омовения рук, пара бокалов, а фляга с остатками виски в мелкие глиняные брызги разбилась о каминную доску в пяти дюймах от его лба… Босуэлл поморщился, скучно произнес:
— Это же хантлейское, жена… — и одним резким движением пересек комнату, преграждая ей путь к выходу из спальни. — Хватит! Конец игре…
Агнесс билась в его объятиях, силясь вырваться и осыпая мужа ругательствами, но тот легко поднял ее на руки, донес к постели, швырнул за полог. Оседлав, как норовистую кобылку, взялся за шнуровку лифа и хладнокровно разорвал на ней платье до пояса, так, что нежная грудь ее, трепещущий живот обнажились, словно плоть моллюска из расколотой раковины — Агнесс замерла, ошеломленная, ибо муж никогда прежде не позволял себе подобной грубости. Потом наклонился, удерживая ее руки, пытающиеся вцепиться ему в лицо, взял в рот тугой розовый сосок, прикусил, потянул… заставив ее выгнуться вслед всем телом. Другая рука его без жалости терзала ей грудь, сминая, растирая, пощипывая. Это был бесчестный прием, ибо он-то знал, насколько чувствительно отзывается Агнесс на такие ласки. Когда-то он мог довести ее до разрядки одной только этой игрой.
— Прекрати! Патрик… пожалуйста, нет! Не сейчас…
Он наслаждался ее беспомощностью, уязвимостью, и еще этот запах кожи его собственной женщины, по которому так скучал… провел губами по ложбинке между грудей, потерся шершавой щекой, вспоминая, не торопясь, утешаясь… как же давно был он лишен этого убежища:
— Сейчас, жена. Так, как мне угодно. И тогда, когда я сказал.
Нашел маленький рот, упрямо сомкнутые горькие губы, поцеловал.
Она горела еще с первого их поцелуя, во дворе Крайтона, у всех на глазах, и сейчас поняла, что пропала, что втуне выплескивала ему горечь своей обиды — всё в Агнесс, и ум, и душа сопротивлялись пренебрежению и насилию, но тело, тело предавало совершенно. Не будь даже она доброй католичкой, как посмела бы Агнесс отказать мужу, когда со всей фамильной страстностью натуры так свирепо желала его сама? Этих его белокурых кудрей — вцепиться и вырвать, за все измены, за все равнодушие к ней, этих его синих глаз — совсем близко, чтобы окунуться и утонуть в них, навсегда, до смерти самой, и взять себе его неуловимую, лживую душу дуун-ши, этих сильных плеч, этой широкой груди, на которой она уже и не чаяла вновь засыпать, и более всего — того, о чем порядочные жены не говорят, но ценят у супруга превыше красивого лица и ладной фигуры, по чему, будучи верной брачным клятвам, она немыслимо истосковалась за эти два года… и на что Белокурый положил теперь ее руку, приглашая к ласкам.
Он целовал ее сейчас почти как чужую. Это в Агнесс он особенно ценил — возможность возвращаться к ней время от времени, не уставая и не пресыщаясь. Тяжелое тело мужа накрыло ее, Агнесс покорно подалась навстречу вторжению — он был тороплив и почти груб, спеша вернуться туда, где было ему самое место. Он подчинял не столько лаской, сколько страстью — хищной и опытной страстью много любившего мужчины, он брал, не задумываясь о протесте, поднимающемся в ее душе, пока он осуществлял свое право.
— Ненавижу тебя, Хепберн! — выдохнула она, шире открываясь под ним. — О Господи, Патрик, еще, еще!
— Ах, как ты ждала меня… пой, моя девочка, не стесняйся!
Она кричала, цепляясь за плечи мужа, задыхаясь, умоляя не останавливаться — пока Белокурый нещадно врезался в нее раз за разом, все жестче, на грани боли, на крайнем пределе похоти. Эти крики были мед его сердцу, теперь-то, именно в ней, он ощутил себя по-настоящему вернувшимся, по-настоящему дома. И, чувствуя влагу его семени у себя на бедрах, она молилась, закрыв глаза, о третьем ребенке, это помогло бы ей примириться со своим соломенным вдовством. Или почти помогло бы…
— Ты в самом деле хочешь развода? — голос его звучал медленно, как бы сквозь сон.
Графиня Босуэлл прижималась всем телом к своему ненаглядному, словно пытаясь слиться навечно, врасти в него кожей: