Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Она в очередной раз вытянула за карточным столом всю мелочь из его споррана. Один из тех вечеров, которые они обычно проводили за картами, греческим вином и беседой, только и всего.

— У вас? Нет, благодарю.

— Не берете у женщин?

Белокурый хмыкнул, окинул ее с ног до головы теплым взглядом:

— Будь вы моей любовницей, Фаустина, взял бы, не задумываясь… а так-то за какое счастье вам меня благодарить и одаривать? Я еще не оказал вам подобной услуги.

— А вы дорого себя цените! — улыбнулась она, впечатленная дерзостью.

— Куда дороже прочих, — кивнул граф, — и в этом вас не должен обманывать мой потрепанный вид. Я стою своих слов.

— Все так говорят.

— Возможно. Однако я — не все.

Она промолчала. Босуэлл поднялся из-за стола, неторопливо прошел по пустому залу к стрельчатой дверце на балкон — через распахнутые створки в дом входила луна, огромная, круглая, серебристая, низко повисшая в точности над колокольней монастыря на Сан-Джорджо-Маджоре. Несколько мгновений он пил лунный свет, чуть запрокинув лицо к черному небу, и другое, северное светило тревожило ему душу, и свирепый вой глухо раздавался где-то на границе памяти и сознания… снова будет луна!… луна — вот подлинная любовница настоящего приграничника. Он жаждал возвращения больше, чем женщины, почти, как женщину. Противница за карточным столиком наблюдала за ним молча, хищно, внимательно, словно зверь в засаде.

— Такая ночь, Фаустина… как же это вы, с вашим чувством прекрасного, остались сегодня одна?

Внезапно он подумал о том, как заманчиво сиял бы в лунном свете молочный оттенок ее кожи, если бы извлечь даму из всех этих тряпок и побрякушек, если бы она позволила любоваться ею без прикрас и условий. Из троих покровителей Фаустина недавно дала отставку одному, сенатору Контарини, и сегодня, в прежде предназначенный тому вечер, оставалась с Босуэллом — как всегда, готовая покориться его умению говорить, но не навыкам в любви.

Куртизанка с легкой улыбкой опустила взор, потом подняла на него очи, ресницы вспорхнули, как медленно открывающиеся пушистые крылья ночного мотылька:

— Именно с моим чувством прекрасного… я не одна в эту ночь.

Босуэлл обернулся, на лице его мелькнула усмешка и в голосе — недоверие к услышанному:

— Считать ли это приглашением?

Фаустина поднялась с места, медленно прошла по дорожке лунного света к нему на балкон, взглянула снизу вверх… и опять, как каждый раз, удивилась тонкой красоте этого мужского лица, сурового, надменного, гордого. И, как каждый раз, наклонившись к ней, Босуэлл пропал в бездне ее темных глаз, бархатных, отравленных вечной негой — любви и смерти.

— Считайте это чем угодно, ваша милость… вы же помните мою цену.

Белокурый улыбнулся — тепло и нежно, покачал головой:

— Я не заплачу вам, Фаустина, я же сказал об этом сразу… на те деньги, что вы назначили, будь они у меня, я могу посадить в седло лишнюю сотню у себя на границе. На мой вкус, замена, неравноценная даже вашим прославленным прелестям. Ни одна женщина не стоит власти, потому что власть покупает любую.

— Вы еще не встретили женщины, ради которой можно поступиться и властью, и жизнью — допустим. Но ведь у вас нет власти сейчас… как нет и женщины. И ради химеры вы откажетесь от подлинной радости?

Фаустина, залитая лунным светом, казалась сейчас бессмертной, безупречной, изваянной из серебра. Граф присел на балюстраду балкона, спиной к ночи, лицо его было во тьме, и только мягкий голос, низкий, с ленцой, обволакивал и соблазнял женщину. Между ними не было и полуфута пустого пространства, и оба ощущали собеседника если не кожей, то телом.

— Все на свете — химера, — отвечал граф, по-прежнему улыбаясь, — и радость тоже. Не торгуйтесь со мной, мадонна, это бессмысленно. Я хочу вас — сейчас, в лунном свете, полностью обнаженной, на этом балконе, чтоб любой запоздавший горожанин с гондолы на канале мог видеть, как вы отдаетесь… со страстью. Но деньги? Даже будь они у меня… После вы получили бы все, что вам угодно, владей я по-прежнему хоть десятой частью того, что у меня было на родине… Но до того — я оскорбил бы вас платой, разве нет? Ведь вы мне друг, Фаустина… друзья не берут денег за услуги для дорогих людей.

— Ах, шельмец! — засмеялась куртизанка. — Мы не первый день знакомы, а вы все пытаетесь уловить меня на сладкие слова и улыбки… платить для вас унизительно? Так подарите мне что-нибудь — дом, кусок земли, драгоценность, достойную королевы… я неприхотлива.

Добыть из него мзды было для монны Фриули по-своему делом чести, но зря она напомнила Белокурому, что когда-то тому доводилось ласкать и королеву — будущую королеву Шотландии. Немного помолчав, граф поднялся с балюстрады, шагнув вглубь дома, оставив венецианку на балконе — в недоумении. Пояснил с неприятной усмешкой:

— У меня на родине говорят: не целуй служанку, если можешь целовать госпожу. Пожалуй, вы верно отказали мне, Фаустина…

Женщина замерла, глядя ему вслед, бессловесна — так, словно он ее ударил. Ни одна продажная девка не поблагодарит за то, что ей напомнили ее место. Когда граф вновь взглянул на своего друга, то узрел просыпающуюся Медузу, разве что косы на голове ее не шипели от гнева:

— Я вам не служанка, господин граф.

До чего же хороша, чертовка. Он любил горячих и полных ярости, ибо укрощение приносит порой не меньше сладости, чем ухаживание… но не ухаживать ведь за шлюхой? Он забылся, полагая ее чем-то иным. Видит Бог, она почти заставила его верить в нечто иное.

— Но вы — и не госпожа мне, монна Фриули.

Они стояли друг напротив друга, и улыбающийся мужчина видел блеск обнаженного лезвия в темных глазах женщины. Да она разорвала бы его голыми руками, когда бы могла, словно вакханки древности. Такой она нравилась ему все больше и больше — настолько, что с губ его едва не сорвалось опрометчивое обещание условленной цены…

— Напрасно вы не принимаете противоядия, господин граф.

Белокурый тотчас протрезвел:

— Ну, если вы желаете так повернуть дело, монна Фриули… — он пожал плечами, кивнул ей и вышел.

Пожалуй, давно пора переменить собеседника. От этой толку ни в чем не будет.

108

Аретино не расспрашивал, но искренне радовался его в общем смысле возвращению. Они опять спорили о политике и о литературе. Пьетро утверждал, что незачем было заказывать перевод Макиавелли на латынь, ибо не на тосканском повествование теряет часть своей прелести.

— К дьяволу прелесть, — возражал Белокурый, — пусть даст мне точность! Его драгоценное преподобие, мой дядя, не числит тосканского в числе своих дарований…

— Вы привязаны к старику? — с улыбкой спросил Аретино. — Такая забота тронет его сердце, я полагаю… вы, должно быть, у него в наследниках, хитрая бестия?

— Сердце? У железного Джона нет сердца, по этой части мы с ним общей породы. Старик старше меня на четырнадцать лет… и я понятия не имею, как он намерен распорядиться своим имуществом, дай Бог ему здоровья! Какая это невероятная книга… вы же из тех краев, Пьетро, вы знали автора?

— Ну… знал — это сильно сказано. Я видел его как-то раз во Флоренции, мне его показали. Невысокий, темноволосый, сухощавый… яркие глаза и маленькая треугольная голова змеи.

Именно у Пьетро, где он частенько теперь проводил дни, две недели спустя размолвки его настигло прелестное послание Фаустины, в котором она нежнейшим образом сетовала, что его милость совсем позабыл ее дом. Белокурый хмыкнул, протянул писателю листок:

— Ну, и что вы об этом скажете, сатир? Это ведь была ваша идея…

Тот похлопал своего молодого друга по плечу, заглянул в письмо, улыбнулся:

— Скажу, что вы ей немного нравитесь, caro mio, но бедняжка не желает признать это вслух, потому что для куртизанки влюбиться — значит, проявить полную бесталанность в своем ремесле.

— И что мне делать? Разговорами с нею я сыт по горло… хотя умеет слушать она, как никто.

122
{"b":"969428","o":1}