105
Однажды она почти далась в руки, но все-таки соскользнула с крючка.
Синие глаза, сощуренные на море, слепило адское солнце юга, делало их еще невозможнее, острей, лазурней обыкновенного. Кудри, выбившиеся из-под боннета, выгорели до светлого, почти до платины. Поблекший тартан «гордон-хантли» был между ними и предательским песком лагуны, и песок струился меж пальцев, твердя о вечности, о бренности, о времени, когда Хепберн лениво выпускал его из горсти, любуясь на строгий полет песчинок к земле — мгновенья в твоей руке.
— Любовь, Фаустина — вот для чего Бог создал женщину. И мужчину также. И это я умею.
Мужчина и женщина лежали в объятиях друг друга на старом клетчатом сукне и были, тем не менее, весьма далеки друг от друга. Она только улыбнулась в ответ, рыжая кошка, притулившаяся к его теплому боку, как тот белый песок, постоянно утекающая из рук:
— Все это умеют, граф, и вы, и последний козопас. Вы говорите ведь со мною не о любви.
Над гребнем насыпи, по верху песчаной отмели в отдалении выстроились слуги — носильщики портшеза, арапы с опахалами, конная охрана монны Фриули. Кобылка графа уныло нюхала соленый воздух — поживиться тут было нечем. Свита в полсотни человек наблюдала за расположившейся на берегу лагуны и беседующей парой, своим отдалением в триста шагов обеспечивающая и публику, и уединение одновременно.
— Об обладании, верно, душа моя, — Босуэлл не глядел на Фаустину, он, щурясь, смотрел в набегающие на песок волны, не обратив на «козопаса» внимания. — О чем же еще говорить мне с вами? Я говорю о том, что умею и чего желаю. И из чего вы, моя дорогая, сделали ремесло. Впрочем, вы правы. По моему мнению, все, на что годится женщина — это раздвигать ноги. Это лучшее, что умеет каждая из вас, и за этим вас создал Бог.
— Вот как? — с иронией спросила куртизанка. — Обсуди́те это, граф, с фра Бартоломео, он будет у меня сегодня. А мне-то всегда рассказывали, что Господь создал Еву для целомудренного житья в раю.
— Ну, так вам врали, — с усмешкой отвечал Белокурый. — Зачем тогда Он, по-вашему, сотворил их нагими, ее и Адама? Жажда плоти начертана в каждом из нас, как знак Божьей воли, Божьего промысла. Вы спорите ведь со мной из чистого противоречия…
— Я спорю с вами оттого, что вы мало цените женщин.
— То есть, не хочу платить вам? Я утешу вас, дорогая. Лучшее, на что вы годны — это лежать снизу, верно. Но и лучшее, на что годен я — находиться сверху.
— Какое однообразие поз…
— Позу выберете сами. Ну, разве что, убивая, я столь же угоден Богу, наверное. Вы знаете, что значит отдаваться, Фаустина, но вам неведомо, что значит брать. Когда под вторжением размыкаются нежные лепестки, когда брызжет сок из плода, когда женщина обвивает тебя ногами, не в силах противостоять похоти, которую зажигаешь в ней каждым ударом — вот оно, то бессмертие, в котором я хочу оказаться, когда Господь призовет мою душу. Это ли не лучшее, когда попадаешь в цель, когда изливаешься на ждущее тебя поле? Это ли не жизнь сама, когда утоляешь порожденную тобой жажду? Лучший голос женщины, что я слышал — когда она стонет подо мной, умоляя не останавливаться…
— Красноречиво. Если предположить, что я поверю вам на слово.
— Вот уж в вашей вере я точно не нуждаюсь, друг мой.
— А в чем вы нуждаетесь, господин граф?
— Сейчас? В средствах, в первую очередь. Будут деньги — куплю остальное. Что не куплю — возьму силой. Это только вопрос времени, душа моя.
— Итого — у вас нет ни средств, ни силы, и только времени сейчас предостаточно. Зачем вы завлекли меня сюда, граф? Всюду песок, я ощущаю себя рыбацкой девкой.
— Я люблю смотреть на море, но мне выдается для этого мало случаев. Разве что в детстве оно всегда было к моим услугам. И то — наше, северное, днем и ночью полное ледяного ужаса, одиночества, мертвых тюленьих тел… А разве вы не рыбацкая девка, дорогая? — спросил он, забавляясь.
— О нет, — коротко отвечала она, помолчав, — я выросла в Венеции.
Хепберн принял ее молчание, но завершил про себя недоговоренное куртизанкой — в борделе.
— Всюду песок… В туфлях, в чулках, и даже, кажется, там, куда вы стремились бесплатно.
— Покажите, — предложил граф небрежно.
Потянулась всем телом, ножку в изящной туфельке, подарке Перуцци, возложив на сапог Босуэлла:
— Извольте.
— Не вижу.
— Да вот же, вот и вот!
Покачал головой:
— Не вижу. Вы преувеличиваете размеры бедствия… разве что на ощупь?
Пальцы мужчины легко пробежались по щиколотке Фаустины, обтянутой шелковым чулком, и вдруг охватили ее плотно, словно кандальное железо. Первый раз ощутила себя монна Фриули неуверенно, почти неприятно, со своим милым другом, беззаботным приятелем, с этой его скрытой силой. Если он станет назойлив или опасен, она закричит, конечно же, позовет слуг, но… но ведь отсюда, издалека, если не услышат голоса за шумом прибоя — и не разобрать им будет, в беде она или просто в любовной игре. Хепберн тем временем, удерживая одной рукой ее ножку, другой медленно, небрежно снял кожаный башмачок и скользил ладонью по маленькой стопе, по крутому своду ее, выше, по лодыжке, по поверхности чулка, стряхивая невидимые глазу песчинки:
— Так… вам лучше?
— О… право, не знаю.
— А так?
Рука его поднималась все выше, потом в одно мгновение коснулась пряжки подвязки — и вот уже он ладонью скатывал вниз, к щиколотке, шелковый чулок, жестом, полным силы и ласки одновременно.
— Как ловко обращаетесь вы с дамскими подвязками, господин граф.
— Я изрядно попрактиковался при французском дворе… было дело.
И смотрел в лицо женщине хладнокровно, с любопытством исследователя, глядя, как она вздрогнула, когда дело дошло до сокровенной точки. Кончиками пальцев ощущал, как она отдается — и все равно отдаляется, сохраняет себя.
— Желаете развить тему, монна Фриули?
Но едва лишь другая рука скользнула под платье, она сжала бедра, выталкивая, противясь вторжению.
— Обойдемся без пощечины, милый друг — только за то, что вы кое-что понимаете в женском теле.
Подтянула чулок, обулась, поправила юбки, как иные поправляют доспех, жестом равно полным силы и презрения к сопернику в битве. Хепберн подал даме руку, поднимая ее с плаща, уже не глядя на женщину — только лишь на лагуну. Фаустина наслаждалась им целиком, в том числе, и тем, как умело держал удар.
— Семя, кровь и морская вода — вот из чего мы состоим на деле… не из праха и глины, — пробормотал как бы про себя.
— Хотите, я поцелую вас?
— Нет. Если только теми устами, — он усмехнулся, большим пальцем ласково обведя контур ярких губ женщины, она ощутила собственный легкий запах, исходящий от его руки, и едва удержалась от того, чтобы не прикусить, дразня… отчего-то этот простой жест взволновал ее больше, чем вся предыдущая ласка. — Теми устами, — повторил граф, — и — ниже пояса. Все прочее — для смешной любви, о которой говорят в вашем салоне, Фаустина, не для меня. Я и проще устроен, и более жесток.
— Вы льстите себе, ваша милость.
— Меньше, чем мне льстят остальные, милый друг мой.
— Льстите, Патрик. Нежная натура в теле убийцы — этим вы берете в полон женское сердце. Но остаетесь убийцей, вот в чем ваш секрет.
— Так вы знаете мой секрет, Фаустина?
— В этом мое призвание.
— О! Ваше призвание, дорогая, в том, чтобы открывать любой кошелек любого мужчины… но со мной тут вышла промашка, из меня вам извлечь нечего.
— Только семя, кровь и морская вода?
— Они одни, Фаустина. Вряд ли вас заинтересует что-то из перечисленного.
— Возможно… — темные, без блеска глаза смотрели на него, даже суженный под солнцем зрачок не просветлял радужки, черный бархат волшбы и порока. — Когда-нибудь.
Хепберн коротко засмеялся:
— Когда-нибудь не бывает, Фаустина. Сейчас или никогда, и вы это знаете лучше многих.
На мгновение показалось, что она ляжет с ним здесь же, на берегу, на виду у всех.