Шла по лесной долине,
Шла, не искала тропки,
Когда изорвал мне юбки,
Когда истерзал мне бедра зеленый чертополох.
Чертополох стал красным.
Ты вышел на голос крови, на зов мой из-под холма,
Сияющий и прекрасный,
Серебряный дух долины, губами поймал мой вздох.
Чертополох стал белым,
Сиреневой сердцевины
Не стало, не стало сердца, голоса, жил, души,
Когда я упала в бездну, там, на краю холма.
Когда надо мной струились все счастья мои и вины,
Когда надо мной склонялись столетия, будто дни,
Когда надо мной молились: бродяжка сошла с ума.
Чертополох стал белым,
Белым и ледяным.
А мы с тобой пировали, летнею королевой
Братья твои прозвали меня, и превознесли
Выше земных владычиц,
Выше хрустальной сферы творенья — до самых звезд.
От наших губ росли
Два молодых побега, серебряный и небесный, зеленый, как лес, земной,
Свиваясь в одно растенье…
А после пришли за мной,
Горячим железом плуга вскрыв глубину холма
Горячим клинком врезаясь в криком кричавший дерн.
И не нашли чертогов,
Ни златых одеяний,
Ни чаш,
И ничьих следов —
Только мою улыбку на челе королевы,
Только босые ноги в крови,
Только на руках —
Серебряное от света,
Завернутое в накидку, король мой, твое дитя —
В чертополох зеленый…
Угадав наконец окно, Патрик прошел на голос, через холл, в женскую половину, провожаемый не самыми дружелюбными взглядами кинсменов отчима, сопровождаемый еле слышными разговорами за спиной, бегло преодолел ступени винтовой лестницы, плечом навалился на грубую дверь, встал у притолоки, улыбаясь… раздалось кудахтанье служанок, упало шитье с колен — и песня оборвалась.
— Ну, ты ждала меня? Ты пела это для меня?
Дженет Хоум, хохоча, повисла на шее любимого брата:
— Конечно, король мой, для кого же еще!
Но когда он обнял ее крепко, как обнял бы ребенка, под руками его расцвело от ласки тело женщины… немного смутившись, Патрик выпустил сестру из объятий, поцеловал в лоб. Сестрица выросла, и совсем материнские, хотя и серые глаза глядели на него с прелестного полудетского личика.
— Кто ж виноват, если ты и вправду — король дуун-ши… — хихикнула Джен. — Ветреный, лживый, коварный… и такой красивый, мой Бог!
— Ветреный — еще куда ни шло, но коварный? — переспросил Патрик, приподнимая бровь. — Лживый? Разве я лгал тебе, Дженет, хоть когда-нибудь?
— Мне — нет, — снова хихикнула дерзкая девчонка, — но моему дяде Хоуму ты пообещал известия о моей свадьбе? Или нет?
— Было, — согласился Патрик, припоминая.
— Что ж, теперь он присылает справиться о том, не выхожу ли я замуж, по два раза в месяц.
— Когда-нибудь ему это надоест, — предположил граф.
— Насколько я знаю Хоумов, вряд ли, — прошуршало платье по каменному полу, прозвучал знакомый голос, так похожий на голос Джен, но ниже, с глубокими грудными нотками. — Дорогой мой, дурные манеры не к лицу графу Босуэллу. Прежде сестры мог бы поприветствовать хозяина дома…
— Да, мама, — обреченно согласился Патрик, оборачиваясь к леди Агнесс с усмешкой. — А в Хермитейдже мои манеры тебя устраивали? Там ты не делала мне замечаний.
— Там хозяин дома — ты, и твое дело, какое впечатление ты произведешь на гостей, — глаза лучезарной Агнесс загорелись ехидным огоньком. — И там твои гости, как правило, обладают столь дурными манерами, что ты на их фоне кажешься совершенством…
Граф Босуэлл рассмеялся, поцеловал леди Максвелл руку, спросил лукаво:
— А не на их фоне? Вовсе и не такое сокровище, хочешь ты сказать?
— Не сокровище, определенно! — подтвердила строгая мать. — Спускайся в зал, и живо, пока твои сводные братья не напели лорду Джону, что ты пренебрегаешь ближайшим союзником!
За трапезой разговор велся о местных новостях, когда, выслав виночерпия обновить содержимое кубков, хозяин Карлаверока обратился вдруг к пасынку:
— Что-то Его величество позабыл о тебе, Патрик…
Роберт Максвелл выслушал эту фразу отца с глубоким злорадством, но промолчал. Белокурый и сам, признаться, подумывал об этом, но был так занят, обустраиваясь в Хермитейдже, что просчитывать степень увлеченности короля его персоной графу было попросту некогда. Однако уже с полгода прошло, а Джеймс Стюарт ничем не выказал своего интереса к делам Дивного графа, которого так долго не хотел отпускать от себя.
— Не пора ли тебе отправиться ко двору?
Босуэлл посмотрел на отчима с легким недоумением:
— И вы туда же, лорд Джон?
— А что? — усмехнулся тот. — Стало быть, я не первый?
— Не первый, — согласился Патрик. — Доблестный кум ваш, Вне-Закона, еще летом на словах отправлял меня восвояси. Ему — понятно, но вам-то это зачем?
— Мне ни к чему, — отвечал лорд Джон. — Мне выгодней иметь тебя здесь соседом и другом, чем ждать, кто — Керры или Скотты — вырвут из глотки друг у друга власть над Средней маркой. Но придворная фортуна — такая тонкая жердочка, на которую взлететь получится не у каждого, а вот сверзиться…
— Понимаю вас, милорд. Однако я дал обещание Его величеству, что вернусь, когда он позовет. Возвратиться прежде его зова значило бы…
— Что ты чрезмерно жаждешь его милости? — Джон Максвелл откинулся на спинку кресла, отдуваясь после плотного обеда. — Милый мой, это смешно, и никчемная щепетильность, к тому же. Все мы жаждем его милости, — продолжил задумчиво хранитель Западной марки, — тогда как король жаждет быть милостивым. Это все равно чтоblood feud, Патрик, только наоборот. Ты становишься опасен для Его величества именно тогда, как перестаешь желать от него благ.
Лорд Джон Максвелл, хозяин Карлаверока, был одним из самых умных людей, которые когда-либо встречались Белокурому на пути, однако понял он слова отчима много позже… хотя, казалось бы, могла ли судьба дать предупреждение отчетливей?
Патрик ушел в гостевую спальню рано и выспался в тот день, впервые полагаясь на бдительность не своих караульных. Он провел с неделю в Карлавероке, лениво, расслабленно, в тишине и безделье. Охотился с лордом Джоном и сводными братьями, терпел придирки любящей матери, слонялся по комнатам сестры, изводя ее насмешками, как встарь…
Дженет Хоум, усевшись возле окна, задумчиво разбирала шелка, наклонясь над пяльцами, Патрик Хепберн примостился возле. В углу комнаты возилась служанка, выгребавшая из камина кучи золы, закладывающая свежие поленья — в господских покоях Максвеллов топили не торфом. Граф разглядывал склоненную голову сестры, мягкие каштановые завитки волос, перехваченные лентой, выпущенные на плечи, и то, как хмурились пушистые брови, когда она не могла найти подходящий цвет, сморщивался маленький, чуть вздернутый носик, и еще сестренка забавно прикусывала нижнюю губу. Джен хорошела день ото дня, отметил он, не видавший ее с лета. С его точки обзора — сидя на подоконнике — была превосходно видна ее юная грудь, гордо красующаяся в вырезе корсажа, и в этом тоже Дженет изрядно прибавила за последние полгода. Когда Патрик пошевелился, переменяя позу, сестра возмутилась:
— Слезай уже оттуда! Ты мне весь свет закрыл, ваша милость! Или думаешь, что твоя прославленная краса станет сиять мне вместо солнца?
Ого, за последние полгода Дженет Хоум отрастила не только бюст, но и змеиный язычок.
— Именно так, моя мартышка! — ухмыльнулся граф, соскальзывая с подоконника.
Джен подняла голову, долго посмотрела на него.
— Когда-нибудь, — поклялась она, — ты перестанешь меня так называть!
— Не раньше, чем ты станешь похожа на девицу воспитанием и поведением, моя дорогая…