Харвел сам недавно женился на красавице-венецианке, вдове, принесшей ему изрядное приданое.
— Благодарю вас, я женат.
— Ну, тогда вам еще хуже… чем я могу помочь? — осведомился Харвел после пятой-шестой чарки. — Разумеется, если вы желаете моей помощи, Босуэлл… — тут же поправился он, поймав взгляд его милости.
— Знакомствами, — отвечал Белокурый, потом ухмыльнулся, и в усмешке этой скользнуло нечто до неприятности волчье, отчего даже у подогретого вином собеседника внезапно прошли мурашки по спине. — Только не ссужайте меня деньгами, дружище, я их вам никогда не верну…
Благодаря рекомендации англичанина, Босуэлл был принят в нескольких патрицианских домах, что позволяло ему безнаказанно столоваться всю неделю, не навещая один и тот же дом раз за разом. Так продолжалось примерно месяц-другой, пока Молот, ежедневно навещающий купцов в еврейском гетто, наконец не принес с собой приятно побрякивающий, тяжелый мешочек. Это давало возможность оплатить мелкие долги, чтобы влезть в более крупные. Ничто ведь так не украшает благородного человека, как искусство делать долги — и внешность Белокурого покупала ему доверие кредиторов, эта суровость лорда королевской крови, уверенность в себе большого вельможи, отрава обаяния. А живыми деньгами его понемногу снабжал Брихин из семейных накоплений, рассованных епископом Бог знает по каким мышиным норам — через флорентийских и венецианских евреев, с которыми у католика Брихина велись мутные, сложно объяснимые дела. Доходы графа Босуэлла были арестованы королем, Агнесс с детьми жила на средства от земель Морэм, своего неотчуждаемого приданого, а железный Джон обирал в пользу племянника верующих своей епархии, и это казалось Босуэллу совершенно естественным. Неестественной была только сама Венеция — ее жара, влага, сквозной ветер с запахом тины и рыбы, приливы лагуны, ее дворцы на сваях и рыжие женщины с выбритыми лбами, декольтированные до пупа, с беленой грудью, с прорисованными на ней синими прожилками вен. Красный кирпич дворцов, церквей, склепов. Чахлые дерева, скупо воткнутые в кампо. Нескончаемое адское солнце, непривычное для северного глаза. Крутые мостики без перил над каналами и вороньи перья вытянутых на воде гондол. Уста правды, в которые упадают слова доносов. Бесчисленные стаи галер — и верфи, нерестящиеся все новыми и новыми галерами, непрестанно и пугающе работающие там, в отдалении, в Арсенале, куда не пускали приезжих. Рыбаки на сияющей в полуденных лучах лагуне, бродящие по баренам — издалека казалось, что идущие по воде, аки посуху. Дож, старый Пьетро Ландо, пергаментный лицом, в смешной шапочке на высохшей голове, бросающий в воду золотое кольцо с кормы Буцентавра в день обручения с морем. «Кошачьи ушки» на рукояти сладко ложащейся в руку скьявоны. Маски на лицах, позволяющие на празднестве обольстить любую, от любого получить удар ножом. И если он что и впитал от этого нескончаемого изысканного веселья с отчетливым привкусом чумы, смерти, тления, так только острое чувство момента, существования, бытия — здесь и сейчас — которое было знакомо ему только в приграничном рейде.
Венеция кипела, как море в шторм, море, из которого родилась, море, чья пена исторгала жемчуга — титулованных оборванцев, роскошных женщин, прекрасные вещи, умопомрачительной красы здания. Брызги этой пены омывали с головы до ног его черный, не маркий костюм изгнанника, который оживлялся лишь пледом «гордон хантли» — и сообщали соленый вкус жизни этому чаячьему гнезду в лагуне. Город строился, город царил, смеялся и праздновал, но турки смрадно дышали ему в лицо. Турки, турки, турки — только о них и было разговоров что в матросских тавернах, что в палаццо сенаторов. Впервые «неверные» из детских романов о Ричарде и Саладине так близко подошли к Патрику Хепберну, что он, фигурально, мог ощутить орды Сулеймана Великолепного на расстоянии вытянутой руки, а легендарный флот Хайреддина Барбароссы, разгромившего пять лет назад имперского капитана Андреа Дориа — увидеть на горизонте. Турки были магическим заклинанием — с ними дружили, с ними торговали, их предавали, истребляли и ненавидели. Во времена особого противостояния власти брали под охрану Фондако-деи-Турки, чтоб толпа, не дай Бог, не повредила коммерции. Новый дож метался в тисках политических соглашений — султан напирал, одно за другим выхватывая из-под руки Венеции островные владения, христианнейший король Франциск Валуа тайно поддерживал мусульман, потому что ему все равно было, с кем, лишь бы против имперских войск, а император Карл требовал однозначно подтвердить союз — но ни один союз в Европе не держался дольше месяца-другого, ибо каждый был отравлен уже в зародыше тленом ненависти и вражды… как быть Венеции, чтоб соблюсти свои интересы, чтоб сохраниться — во всем блеске и славе, в избранности, во многовековой неуязвимости — королеве лагуны?
Но у Босуэлла была своя политика и свои клятвы верности, он подсчитал расходы за последний месяц, вздохнул и с недоумением понял, что ему нечем платить даже той горстке людей, что последовала за ним в изгнание. Это было новое чувство в его жизни. Не то, чтобы графа волновало, что они станут есть — скорей, то, кому они, оголодав, могут за небольшую мзду предать его самого… И они смотрели на него выжидающе, когда граф велел им собраться в его покоях — от телохранителя до гонца — ибо и не думали, о чем пойдет речь. Его милость был немногословен:
— Вы вольны продать свой меч, кому пожелаете — я не могу удержать вас, нечем. Но тот, кто попытается продать не свой меч, а мои тайны — умрет.
Хэмиш МакГиллан и Хэмиш Молот Тернбулл, Том Белл Тетива, Джон Прингл, Алан Хепберн Бинстон, Майк Бэлфур, Пэдди Хепберн Щеколда, мальчишка Роберт Бернс… вот он, анклав шотландского приграничного рейдерства в Республике дожей. Его малая свора порядком износилась и исхудала за полгода европейских кочевий.
Ни в одном лице не отразилось и тени сомнения. Отвечал за всех обычно молчаливый Молот:
— Мы присягнули, — сказал он, — там, в Лиддесдейле. И мы — ваши, лэрд, а вы — наш, до последнего вздоха. И нечего тут об этом.
Он проводил дни, слоняясь по городу, ибо иных занятий не было вовсе. Даже завел себе нестыдную кобылку, которая проедала больше, чем граф на ней гарцевал. Лошадей в Венеции была тьма, но наиболее изощренные хозяева почему-то красили их в желтый цвет, подражая масти константинопольских коней на Сан-Марко. Он посетил все острова лагуны, и Молот мучительно зеленел, сидя на корме лодки, но отказывался покинуть лэрда — сугубо сухопутного гиганта неистово укачивало. Пока Молот блевал, перегнувшись через борт, ударной волной раскачивая утлое суденышко, Белокурый как ни в чем не бывало балагурил с рыбаками, рассматривая свежий улов… ему и в голову не могло прийти, что глубины моря скрывают подобных тварей. Но здешняя еда — уж на что граф был неприхотлив — совершенно невозможна: вареное тесто с подливками, мясо встречалось редко и только на столах богачей, прочее население жрало рыбу, словно в вечную постную пятницу, но под конец и он сам начал находить в этом вкус. Местный говор, текучий и влажный, поначалу раздражал, как фальшивая нота — он привык к тосканскому наречию. Босуэлл сначала прожил пару месяцев во Флоренции, куда привели его переводные письма парижских Гонди, но откуда убрался, не пожелав, чтобы родственники супруги французского дофина донесли до сведения Франциска Валуа о его местонахождении. Не то, чтобы Франциску, кроме его прекрасной персоны, было нечем теперь заняться, но лучше предусмотреть наибольшее число нелепых случайностей. В Падуе граф посетил несколько лекций университета, с любопытством пронаблюдав публичное разъятие трупа какого-то вора — до сей поры он видел человеческие внутренности только мельком, вываливающимися из ран. В Виченце побывал на проповеди в протестантской общине, и некоторые положения из озвученных показались ему весьма и весьма здравыми. Но обосновался все-таки именно в Венеции, где горький черный цвет его обычного костюма резко контрастировал с общим ощущением вечного праздника.