С объятиями не задалось, в ночной тишине, когда, казалось бы, все слуги давно разошлись, снизу послышался какой-то шум — стуки, звон стекла. Я всполошился:
— Побудь наверху, дорогая, я схожу проверю.
Стасси беззаботно рассмеялась, но спорить не стала.
Я накинул рубашку, взял в руки спиртовую лампу и двинулся к лестнице.
На площадке замер, прислушиваясь. Тишина, лишь моя тень металась по стене, покрытой штукатуркой под каррарский мрамор.
Двинулся по ступеням вниз, вступил в столовую. Мне послышалось чье-то дыхание, поднял лампу повыше и… уткнулся взглядом в дуло пистолета. Его держал в руках сидевший в кресле смуглый молодой человек атлетического сложения, с высоким лбом под непокорной шапкой кудрявых волос и с неряшливой бородой. Вся его фигура дышала решимостью и спокойствием. Взгляд выдавал человека хладнокровного, привыкшего к опасности, риску, к смерти — такой нажмет спусковой крючок без малейших раздумий.
У него был напарник, тот самый лохматый-бородатый, который разглядывал наш со Стасси обед в траттории. Угрюмый тип все в том же плаще, но нацепивший широкополую шляпу, он зашел сбоку и молча ткнул мне в бок револьвером.
— Вы воры, бандиты? — спросил я по-итальянски, стараясь не выдать волнения.
— Вы ошиблись, генерал, — из кресла донесся ответ на чистом русском. — Меня зовут Сергей Кравчинский.
Я поставил лампу на стол около фруктовой вазы, наполненной апельсинами и яблоками.
— Убийца несчастного Мезенцова?
— Он самый, — добродушно улыбнулся этот упырь.
— Что вам от меня угодно?
— Присаживайтесь, поговорим. Отдаю дань уважения вашей выдержке. О вашем бесстрашии ходят легенды, я точно такой же, — похвастался террорист по-русски. Уловив в моих глазах насмешку, он с пылом выдал: — Да будет вам известно, что на следующий день, после того как сразил шефа жандармов, я повел в театр всю группу революционеров…
— Позерство! — отчеканил я, опускаясь на стул у стола и держа руки на виду.
— Мы просто показали всем, что не боимся жандармских палачей! Я и в Боснии сражался, подобно вам. Сидел в итальянской тюрьме в ожидании казни. Ничто не могло меня сломить!
— К чему эти рассказы? — раздраженно воскликнул я. — В чем вы пытаетесь меня убедить? В том, что можно поставить на одну доску подлый удар из-за угла и праведную смерть в бою?
— Хотел бы, чтобы вы увидели в нас не каннибалов, а людей гуманных, высоконравственных, питающих ко всякому насилию глубокое отвращение, которых правительственные меры толкают на крайние меры. И способных на великие жертвы во имя идеалов.
— Я вижу перед собой человека, привыкшего бахвалиться. Быть может, в кругу ваших товарищей, в возбужденной среде, потерявшей нравственные ориентиры, вам кажется, что ваша жизнь праздник. Но это не так. Я не разделяю ни ваших целей, ни ваших методов.
Кравчинский засмеялся. Что его так развеселило, отчего так заблестели глаза? Он что, и вправду считает свою жизнь великолепной? Образцом для подражания? О, да! Он смотрит на других, представляя себя высшим существом, которому не подходит унылая темная нора по имени бытие простого человека. Как же прав был Федор Михайлович, когда мастерски вскрыл подоплеку этих господ. «Тварь ли я дрожащая или право имею?» и старушку-процентщицу по голове топором — тюк! — это как раз про них, про Кравчинских.
— Вы такой же азартный игрок, как и я, Михаил Дмитриевич. Мы с вами не можем жить без риска.
— По-видимому, так, — согласился я. — Риск риском, но на что вы живете?
Сергей смутился. Он махнул своему напарнику, чтобы тот опустил револьвер.
— Давайте опустим вопрос об источниках моих доходов. Вы же не думаете, что я заявился к вам посреди ночи, чтобы ограбить?
— А зачем же еще?
— Мне нужна ваша жизнь, генерал.
Чертов фанатик, он произнес это так равнодушно, будто все уже решено. Все правильно я понял: прототип Раскольникова решил пощупать пределы своего прав.
Я вздрогнул: Стасси! Знают ли налетчики, что наверху укрылась Романова, племянница Императора? С них станется расправиться и с ней.
— Даме наверху ничто не угрожает? — осторожно спросил, ожидая ответа с содроганием.
— Я же сказал вам, что мы не каннибалы.
От сердца отлегло, но в душе поднималась волна ярости.
— Вульгарные честолюбцы или кровавые идеалисты нечаевского типа — вот вы кто! Чего же вы ждете? К чему все эти пустые разговоры? Не изображайте из себя опереточного злодея. Стреляйте!
— Немного терпения, генерал. Ночь только началась, времени у нас предостаточно. Я хочу, чтобы вы поняли мои мотивы.
— Бред!
Кравчинский поднял свободную от оружия руку, дуло его пистолета все также было направлено на меня.
— Я все объясню, — чуть взволновано сказал он, изменяя своему спокойствию. — Понимаете, ваше убийство произведет дурное впечатление в Европе…
— Боитесь за свое комфортное существование? — съязвил я, испытывая раздражение от этой сцены, от этого типа, которому обязательно нужно покрасоваться перед самим собой.
— Пожалуйста, не перебивайте, дайте мне закончить свою мысль, — заговорил он возбужденно. — Лично я ничего не боюсь и даже, признаюсь вам, был против решения о вашем устранении. Я восхищаюсь вами, чтоб вы знали. Но товарищи считают иначе. Ваше возвращение в Россию с Балкан вызвало дурную реакцию с точки зрения наших целей: вместо революционного подъема мы столкнулись с возбужденным славянофильским патриотизмом. Теперь ваша речь в Париже. Она еще больше захлестнет обывателя ненужными мечтами. Русские столь падки на чувства…
Я согласно кивнул головой — впервые за все время пребывания в обществе этого мерзавца:
— Россия — единственная страна в Европе, где достаточно идеализма, чтобы воевать из-за чувства. Её народ не уклоняется от жертв за веру и братство.
Кравчинский вскочил с кресла.
— А надо иное! Россию нужно изменить!
— Вы говорите так, — с насмешкой сказал я, — будто существующая Россия вас не устраивает, вы хотите ее переделать по своим лекалам, под те мифы, которые навеял вам воздух Европы. Вы видите в Отчизне квинтэссенцию мерзостей. Отчего же вы не замечаете, что в вашей хваленой Европе этих мерзостей с избытком?
— Меня не интересует Европа, мои думы посвящены России, — патетично соврал Кравчинский, плюхаясь обратно в кресло.
Соврал, соврал — я знал, да и сам он признавался, что лез в европейские дела с большой охотой.
— А как же Босния, Италия?..
Он понял, что я его подловил и возмутился:
— Довольно теорий, мы уклонились. Итак, повторю, с чего начал: мне нужно, чтобы вас не стало, но убивать вас означает подставить все революционное движение. Какой же выход? Вам нужно застрелиться! Это всколыхнет страну! Во всем обвинят самодержавие!
Я было расхохотался, но тут же захлопнул рот. Он не шутил!
Кравчинский кивнул своему напарнику:
— Джузеппе!
Угрюмый молчун-краснорубашечник, не сказавший ни слова, пока мы дискутировали, демонстративно отщелкнул барабан револьвера, высыпал на пол все патроны кроме одного, защелкнул оружие и положил на стол. Дуло пистолета убийцы Мезинцева все также смотрело на меня.
— Без глупостей, генерал. Любое неверное движение, и я выстрелю.
— Вы меня не заставите! Самоубийство — грех!
Он мерзко ощерился, мигом утратив обаятельный вид.
— Подумайте о вашей даме наверху!
Наверху, от лестничной площадки, послышался сдавленный женский вскрик. Стасси! Она подслушивала!
— Подлец!!!
Я дернулся, но Кравчинский повел дулом пистолета и кивнул головой на лежащий на столе револьвер.
— Спокойно, генерал!
— Спокойно, Миша! Все под контролем! — внезапно ожил Дядя Вася.
Я почувствовал, как он взял управление телом на себя.
— Итак, ваше решение, Михаил Дмитриевич? — надавил на меня Кравчинский.
— Приговоренному позволено исполнение последнего желания?
Куда клонит Дядя Вася?
— Много не спрошу, — обреченно продолжил он, отводя взгляд от револьвера на столе. — Чертовски захотелось апельсина.