— Да! Чужеземец у нас везде. Рука его проглядывает во всем. Мы игрушки его политики, жертвы его интриг, рабы его силы… Его бесчисленные и роковые влияния до такой степени властвуют над нами и парализуют нас, что если, как я надеюсь, нам удастся когда-нибудь избавиться отъ них, то не иначе как с оружием в руках.
— Вы уже сделали это, генерал! Босния! Босния! — перебив меня, закричали молодые сербы с горящими глазами.
— Если вы пожелаете узнать от меня, кто этот чужеземец, этот пролаз, этот интриган, этот столь опасный враг русских и славян, то я вам назову его. Это виновник "Drang nach Osten' — вы все его знаете — это немец! Повторяю вам и прошу не забывать, наш враг — немец! Борьба между славянами и тевтонами неизбежна… Она даже близка…
— Да! Да! — неистовствовал тесно набитый зал.
Я постучал вилкой по ножке своего бокала, показывая, что не закончил. Зал умолк в напряженном ожидании.
— Это будет, господа, продолжительная, кровопролитная, страшная борьба, но, что касается меня, то я убежден, что в конце концов победят славяне. Мы уже добились успеха в Боснии, но ничего не закончено. На Балканах продолжает литься кровь. Если попробуют тронуть государства, признанные европейскими договорами, хотя бы Сербию и Черногорию… О! тогда вы не одни будете драться… Еще раз благодарю и, если будет угодно судьбе, — до нового свиданья на поле сражения, бок-о-бок против общего врага!
Стены моего небольшого дома сотрясались от оваций. Больше всех кричала моя приятельница Жюльетта Адан, жена префекта полиции и издательница Nouvelle Revue. Она часто повторяла направо и налево: «Бисмарку хотелось бы, чтобы мы ненавидели Россию; поэтому я ее люблю». На этом мы и сошлись.
Наутро Жюльетта разразилась провокационной статьей, следом повалили интервьюеры, и бабахнуло! Да так, что у швельклопсов в стекла в домах задребезжали! Мои слова вывернули так, будто я войну уже им объявил! Или потребовал на законодательном уровне лишить их пива и сосисок!
«Скобелев носит сюртук без знаков отличия, но его выдает голос, привыкший командовать. Он высок, строен, голубоглаз, а его светлая борода похожа на веер. Мужественный типаж, такие генералы должны восхищать женщин в любом возрасте, — писала Жюльетта Адан в своей статье. — Он прекрасно ориентируется в постановке военного дела во Франции и недавно посетил большие маневры у наших не слишком дружелюбных соседей. „Я предвижу, — сказал он мне в частной беседе, — что моя речь перед сербскими студентами, вызвавшая некую сенсацию, возымеет лично для меня неприятные последствия. Тем хуже для последствий — они мне безразличны. Европейское равновесие требует восстановления гармонии. Между Францией и славянами должен быть заключен союз — вашей стране он необходим, чтобы вернуть утраченное положение, нашей — чтобы восстановить независимость. Когда здесь поймут важность для нас Восточного вопроса, тогда мы быстро сумеем договориться“. Генерал говорит это с полной уверенностью в достижимости подобного союза, которому должны рукоплескать все те, кому не безразлична несчастная, но все такая же прекрасная Франция».
Я крякнул: «ах, Жюльетта, ах, проказница! Обозвать бородой мои роскошные щекобарды — какое бесстыдство! Надеюсь ее коллеги не позволили себе пройтись по моему внешнему виду».
Коллеги не подвели — их волновала не моя внешность, а возможные пертурбации на Политическом Олимпе.
«Если бы вызов Германии был брошен каким-нибудь щелкопером, или никому не известным панславистом, или агитатором-интернационалистом, возбужденным славянскими комитетами, или авантюристом в погоне за острыми ощущениями, мы бы не стали придавать речи генерала Скобелева значения, — писали в La France, дословно опубликовав мой тост. — Но он прозвучал из уст человека, овеянного славой на полях сражений под Плевной, Шипкой и стенами Константинополя. От того, чей военный авторитет в России и во всей Европе признается бесспорным. От того, кто сумел потрясти Боснию, Герцеговину и Далмацию и избавить их от австро-венгерского угнетения. Самый популярный человек в Москве дал пощечину чопорному Петербургу, высказав то, о чем должны была бы кричать независимая пресса или депутаты парламента, если бы они были в России. Тем ценнее его подвиг — он уподобился совести русской нации, высказался за весь славянский мир, назвав вещи своими именами. Долой немцев! Долой прусский милитаризм! Пусть теперь дипломаты машут оливковой ветвью и расточают ложные уверения в попытке затушевать прозвучавшее слово правды!».
Ой-ой-ой, эка их занесло! «Чопорный Петербург» после таких высказываний не может не отреагировать. Меня срочно отзовут из Франции да еще заставят ехать в объезд Германии? И прощай встреча в Ницце с АМ?
Бежать! Скрыться в тени, пока наше посольство во Франции не прихватило меня за штаны! Это не отступление, это маневр!
Верещагин, вот кто мне поможет и укроет. Так и так хотел посетить его выставку в «артистическом кружке», а после отчего бы не погостить у старого друга в Мэзон-Лаффит?
— Бебе! Срочно собирай вещи! Отправляйся на вокзал Сен-Лазар и жди меня там.
* * *
Помещение под персональную выставку, которое нашел Верещагину Иван Сергеевич Тургенев, оказалось мало как для трехсот картин и этюдов, так и для такого наплыва публики — в залах не протолкнуться, я с трудом разыскал своего друга.
Василий Васильевич, мрачный и напряженный, яростно спорил с господином, одежда, манеры и постная физиономия которого выдавали в нем англичанина, а впалые щеки, выступающий подбородок, тщательно уложенные волосы с красивой проседью и надменный взгляд — островного аристократа. Он выслушивал монолог художника со слегка снисходительно-оскорбленным видом и, знай себе, повторял:
— Это невозможно… такое трудно себе представить… вы явно что-то напутали…
Я догадался, что речь шла о картинах из Индийского цикла, созданного во время предвоенной поездки Василия Васильевича по субконтиненту.
— Я напутал? Вы заграбастали целый мир и держите его в ужасающей нищете. И, называя себя цивилизованными господами, применяете такую возмутительную казнь, как «дьявольский ветер».
Оппонент в сердцах воскликнул:
— Такое случилось всего раз, когда подавляли восстание сипаев. Они заслужили суровое наказание своей бесчеловечностью! Не нужно раздувать из единственного инцидента целую теорию…
— Единственного⁈ А что скажите насчет казни сектантов-намдхари семь лет назад? О, все было организовано с английской приверженностью к аккуратности и порядку. Ровные ряды пушек, солдаты в белых шлемах и красных мундирах, залп холостыми, тело разрывается на части, оторванная голова взмывает по спирали…
Англичанин тяжело запыхтел:
— Клевета. Вас там не было… откуда вы можете знать подробности?
— Мне много об этом рассказывали в Индии. В голове уже сформировался замысел картины.
— Вы не посмеете!
Верещагин рассмеялся.
— Оглянитесь! Меня упрекают в излишнем реализме, сравнивая с Курбе. Вы не найдете в моих полотнах ни малейшей деланной правды — тем сильнее они действуют на зрителя.
— Невозможно, невозможно, — повторял взбешенный англичанин.
Он повернулся ко мне, по-видимому, не узнав, и с жаром воскликнул по-английски:
— Его нужно остановить! Во что бы то ни стало!
— Совершенно с вами согласен, — доброжелательно тряхнул я щекобардами. — Что предлагаете? Пулю, яд, удар из-за угла заточенным стилетом?
Ненавистник Верещагина опешил, но затем, не попрощавшись, резко развернулся и двинулся на выход, проталкиваясь сквозь толпу восторженных зрителей.
— Василий Васильевич! Да будет вам известно, — шепнул я, чтобы никто не услышал, — еще перед войной составил записку с обоснованием возможности и нужности Индийского похода. Отнять жемчужину британской короны — это дорогого стоит. А у вас здесь, смотрю, не только аншлаг, но и несомненный успех!
Художник радостно засмеялся. Первая выставка в Париже, и столько лестных отзывов — он был на седьмом небе.