Колеса по-прежнему отбивали «та-та-та-та, та-та-та-та»…
— Я и кажу — мы хоть и ликвидировали бунт, но все же получилась большая волынка, — говорил своему соседу, щупленькому Леве Иткинсу, бывшему канительщику — погонных дел мастеру с Подола, усатый арсеналец Твердохлеб. — Пошли в наступление — над одной частью двадцать начальников.
— Это неплохо, — шутливо заметил Булат. — Из двадцати всегда один подходящий найдется…
Речь шла о бунте одного из расположенных в Киеве запасных полков. Петлюровские агитаторы и люди атамана Зеленого проникли в казармы. Пользуясь продовольственными затруднениями гарнизона, они толкнули часть полка на восстание.
— Когда отряд коммунистов из депо нажал на сволочей, — вспоминал Дындик, — они драпанули на нашу арсенальскую заставу. Смотрю, один так стороной — и в калитку. Я за ним. Он вперед. Я сзади, как бы в кильватерной колонне. Он к забору, а я его за ботинок-штиблет. Говорю: «Легче, касатик-барин, можете ручки обцарапать». Слезает. Смотрю, офицер, натуральная контра.
— А дальше шо? — спросил Твердохлеб, любуясь могучей грудью моряка, обтянутой полосатой тельняшкой.
— Дальше повел его в штаб, а он, протоплазма, по дороге об кольтовскую пулю зацепился.
Еще раз бросив взгляд в сторону Маруси Коваль, Дындик хлопнул рукой по лакированной кобуре, из которой выпирал тяжелый морской кольт.
— Может, и лучше, что возник бунт, — устремив прощальный взгляд на затянутую голубой дымкой величественную панораму вечернего Киева, сказал Алексей.
— Ты что, в своем уме, товарищ Булат? — удивилась Мария.
— Порою достаточно ткнуть иглой нарыв, чтоб он лопнул, — повернувшись лицом к Марусе, продолжал Алексей. — Так бы тянулась без конца волынка в Бендерских казармах. А то сразу десяток минус, а три тысячи плюс. Эти люди сейчас будут драться, как сто тысяч чертей.
Женщина внимательно посмотрела на Булата, улыбнулась.
Дындик достал металлическую расческу, наложил на нее листочек папиросной бумаги и заиграл, подражая слепому Гурьянычу, под звуки своей бандуры проводившему на фронт старых друзей.
— Эх ты, — пренебрежительно сказал Медун, рассматривавший в бинокль днепровские дали, — Деникин в Харькове, Донбасс забрал, тут бы настоящую серьезность иметь, а ты цирк разводишь.
— За меня не хлопочись, касатик. Я и на Деникина под музыку-песню пойду. И перед самым чертом слезой не закапаю…
Эшелон остановился на станции Конотоп, на одном из тех узлов, где во время войны то и дело собирались десятки железнодорожных составов.
Как обычно, и здесь устроили митинг. Красноармейцы, только что толкавшиеся у ларьков с харчами, собрались большой толпой возле киевского эшелона.
Михаил Боровой — он явился накануне к эшелону добровольцев, как и все коммунисты, с ранцем на спине — выступил вперед:
— Товарищи! Деникин вырвал из наших рук кочегарку Советской республики. Белая офицерня вешает рабочих-железнодорожников на телеграфных столбах. Барчуки лезут сюда, чтобы снова хлестать нас по морде. Опять появятся всюду оскорбительные для человеческого достоинства надписи: «Вход нижним чинам и собакам воспрещен».
Двое пожилых солдат с тощими вещевыми мешками на плечах, дымя толстыми самокрутками, внимательно слушали оратора. Один из них, щуплый, с лохматой бородой, заметив в люке теплушки оживленное лицо Марии Коваль, широко разинул рот.
— Ну и богородица! — дернул он за рукав товарища. — Гляди, Хрол, каку-то бабу вместе с мужиками гонют на фронт. — Повысив голос, он с издевкой бросил коммунарке: — Эй ты, ударница, до фронта еще не доехала, а уж кто-то словчился тебе финарь к глазам подцепить.
Мария, ничего не ответив обидчику, отошла от люка.
— Стыд глаза колет, — усмехнулся бородач и продолжал, обращаясь к товарищу: — А этот оратор ловко загибат. Может, всамделе нехорошо, што мы с тобой, Хрол, деру дали?
— Шалоны все гонют и гонют. Знать, друг Селиверст, советская власть и Деникину каку-то гайку отливает.
— Их куча, а нас, может, пятьдесят тысяч, а может, и весь мильон, — авторитетно заявил щупленький бородач Селиверст.
— Это ты, браток, верно говоришь. — Дындик положил одну руку на плечо бородачу, а другой охватил его товарища Фрола. — Видишь — наш поезд. Он вышел из Киева первым. А за нами идут два эшелона комсомольцев да пять составов киевских рабочих. Понимаете, какая сила повалила на фронт! Зря вы, ребяты, раздумываете. По-товарищески вам говорю: повертайте оглобли! Поворачивайте — и айда с нами на фронт.
— Мы што? Нешто мы против… — чуть оробев, бойко заговорил щупленький бородач. — Советская власть шумнула, мы тут как тут. Сознательные! Полгода отвоевали по доброй совести. И в наряды, и в разведку, и в бой. А тут смекнули — кругом неустойка. Тянись не тянись, а его верх. Казачни той проклятущей што ни день, то все боле и боле. А нам подмоги ниоткель — дивизия на глазах сохнет. Вот и постановили мы с земляком Хролом податься к себе на Льговщину. А там, коль понадобится, встренем беляка вилами, топорами, зубами…
— Не подумай, морячок, — вступил в беседу и рослый Фрол, в душе чертыхая своего друга, не вовремя затеявшего разговор о фронтовых делах и тем привлекшего внимание матроса. — Мы не супротив советской власти, мы аккурат за нее, мы и за Ленина. Только вот нечистый попутал, все нашептывал: «Не устоять красным, то хоть свою шкуру уберегите!» А тут, в этом Конотопе, и слепой увидит — прет на фронт подмога. Идет.
Неверие сменилось верой. Готовая к действию, сжималась рука. Многие знали, где правда, но иные, даже сочувствуя этой народной правде, все еще колебались: «А сила на чьей стороне?»
Митинг закончился. Поезд тронулся. Дындик, обращаясь к оставшимся на перроне, без устали кричал «ура» и, непрерывно подбрасывая вверх бескозырку, ловил ее на лету. В теплушке снова зазвучала песня. Вместе с молодыми коммунарами пели и новые пассажиры вагона — щуплый бородач Селиверст Чмель и гвардейского сложения Фрол Кашкин.
Оба они без особых колебаний последовали за моряком в шумную, гудевшую молодыми голосами теплушку. Хорошо, что их разговор подслушал этот душевный, как они порешили меж собой, флотский товарищ, а не какой-нибудь черствый сухарь. Такой мог бы вполне свободно потащить их в штаб заградиловки. А там шуток не признают! И очень даже хорошо, что они попали в этот эшелон, чей паровоз стоял лицом к фронту…
На что этот дотошный моряк, который видит в земле на три аршина вглубь, и тот не вник в суть дела. Не спросил — почему они, куряне, бежавшие с фронта, очутились вдруг в Конотопе? А дело в том, что, забравшись в Касторной на платформу с балластом, беглецы, изнуренные страхом и долгой ходьбой вдали от накатанных дорог, сразу уснули. Уже на украинской земле, на подступах к этой большой узловой станции, очнулись они от грохота тяжелых составов, торопившихся на фронт, и от непрестанных гудков маневровых паровозов.
Теперь, думали новые пассажиры теплушки, с этим эшелоном они снова к вечеру или же к ночи, а это еще лучше, попадут в родные места, мимо которых пролетели с закрытыми глазами на рассвете. Будет время пораскинуть мозгами — возвращаться ли на фронт или же вовремя смыться…
Новые пассажиры, побывавшие уже в боях, попав в компанию молодежи, только лишь следовавшей на фронт, чувствовали себя на положении бывалых людей. Из всех коммунаров один лишь тридцатилетний Твердохлеб, «старик», мог им кое-как подойти в ровесники.
Получив хорошие места на нижних нарах, новички, стараясь завоевать внимание любопытной молодежи, рассказывали им много фронтовых историй, свидетелями и участниками которых они были сами. Особенно словоохотлив был бородач Чмель. Умалчивая о собственном малодушии, он доверительно шептал:
— Самое страшное, ребяты, это казак. Слыхать, тот Деника поднял всю Кубань и весь Дон. На что геройские хлопцы шахтеры, и тем неустойка вышла супротив казачни. Хотя в той шахтерской дивизии одни лишь добровольцы. Таких, как я и мой земляк Хрол, нобилизованных, там было негусто.